Фрейд в самом начале своей статьи, определяя место Достоевского в мировой культуре, указывает, что «он занимает место рядом с Шекспиром. „Братья Карамазовы“ — самый грандиозный роман из когда-либо написанных, а „Легенда о Великом инквизиторе“ — одно из наивысших достижений мировой литературы, которое невозможно переоценить».
Вслед за этим Фрейд резко восстает против обывательского представления о Достоевском как о «грешнике или преступнике», напоминая о Достоевском «с его огромной потребностью в любви и с невероятной способностью любить и помогать даже там, где он имел право на ненависть и на месть, как, например, в отношении своей первой жены и ее возлюбленного».
Приступая к анализу личности писателя, Фрейд выдвигает чрезвычайно интересную и выглядящую довольно убедительно гипотезу, что его эпилепсия носила не физиологический, а психологический, истерический характер.
«Наиболее правдоподобно предположение, — писал Фрейд, — что припадки имеют свои истоки в раннем детстве Достоевского; что поначалу они характеризовались более слабыми симптомами, лишь после потрясшего его в восемнадцатилетнем возрасте переживания — убийства отца — приняли форму эпилепсии… Мы знаем содержание и устремление таких припадков смерти. Они означают отождествление с покойником — человеком, действительно умершим или еще живущим, но которому желают смерти. Последний случай более важен. В этом случае припадок равноценен наказанию. Пожелавший другому смерти теперь сам становится этим другим и сам умирает. При этом психоаналитическое учение утверждает, что для мальчика, как правило, этим другим является отец, а стало быть, припадок, называемый истерическим — это самонаказание за желание смерти ненавистного отца…»
И далее: «Формула личности Достоевского такова: человек с особо сильной бисексуальной предрасположенностью, способный с особой силой бороться с зависимостью от чрезвычайно сурового отца… Следовательно, ранний симптом „приступов смерти“ можно понимать как допущенное „Сверх-Я“ в качестве наказания отождествления „Я“ с отцом. Ты захотел убить отца, дабы самому стать отцом. Теперь ты — отец, но мертвый отец, обычный механизм истерических симптомов».
Таким образом, всё сводится снова к эдипову комплексу и идеям отцеубийства, изложенным еще в книге «Тотем и табу».
Безусловно, о такой трактовке можно долго спорить. Безусловно, многие замечания Фрейда вызывают раздражение, а его фраза о том, что «сделка с совестью — типично русская черта», не может не вызвать справедливого возмущения у любого русского (как, впрочем, антисемитские пассажи Достоевского вызывают возмущение у евреев). И тем не менее следует признать, что, читая биографию Достоевского, невозможно отделаться от мысли, что Фрейд опять «в чем-то прав». Сама судьба и книги этого великого художника служат косвенным подтверждением справедливости многих концепций фрейдизма.
Осенью 1928 года Фрейд снова оказывается в Берлине, где проводит несколько месяцев в связи с возникшими проблемами челюсти, гайморовой полости и глотки. Вслух это не произносится, но врачи понимают, что рак возвращается, и, чтобы продлить жизнь Фрейду, придется пойти на радикальные меры.
В это время в Вене как раз шел судебный процесс над лидером австрийских коммунистов Иоганном Копленигом, обвиненным в организации нападения на Дворец юстиции в июле 1927 года. Речь идет об одной из самых трагических страниц в истории Австрии, когда после оправдания активистов профашистского движения «Хеймвер», убивших женщину с ребенком, в городе вспыхнули демонстрации и массовые беспорядки. В ходе их подавления полицией 89 человек были убиты и сотни получили ранения.
Вена продолжала бурлить, политические схватки между коммунистами, социал-демократами, национал-социалистами, сторонниками христианско-социальной партии достигли крайнего напряжения. На фоне социальных, политических и экономических неурядиц в Австрии в целом и в Вене в особенности усилился антисемитизм. Австрийские фашисты избивали евреев на улицах, срывали лекции еврейских профессоров в университетах, сеяли в столице атмосферу террора и страха.
Фрейд, мягко говоря, слабо разбиравшийся в политике, был совершенно растерян происходящим и в своей полной политической слепоте возлагал надежды на воссоединение Австрии с Германией и торжество «немецкого духа», под которым он понимал исключительно «дух Гёте». «Вена катится в пропасть и может погибнуть, если мы не добьемся знаменитого аншлюса», — писал Фрейд в конце 1928 года племяннику Сэму. Правда, Пол Феррис замечает, что дело было не в том, что он совсем не видел опасности прихода в Германии к власти нацистов. Просто, как большинство австрийских и немецких евреев, Фрейд верил, что немецкая духовность и немецкий здравый смысл не допустят такого развития событий.
Можно ли винить Фрейда за эту близорукость? Вряд ли, ибо так тогда рассуждали многие немецкие интеллигенты, а Фрейд, как мы уже говорили, за вычетом своей гениальности в области трактовки человеческой психики, был самым заурядным обывателем.