В 1934-м меня посадят в венскую тюрьму, а он увезет Марту с сыном в Советский Союз – тренировать горнолыжников. В том же году Густав впервые в истории спустится на горных лыжах с восточной вершины Эльбруса, проложит сложнейший альпинистский маршрут, который назовут в его честь Густавшпиц. Потом его арестуют как иностранного шпиона и после трех лет тюрем сошлют на Колыму. Вместе с Мартой и сыном.
Я в Берлине у Стефана, в его однокомнатной квартире в новом жилом массиве на углу Висбаденштрассе. Огромный рояль занимает всю комнату, а Стефан спит в коридоре, напротив входной двери.
Квартиру ему снял оперный театр, готовится постановка оперы Берга «Воццек», самого свежего произведения из репертуара атональной музыки. Стефан сыграл мне все сначала до последней ноты. Голова идет кругом.
Такое ощущение, словно бы в самой структуре вещи заключена какая-то тайна и Берг запер ее на ключ. Нарочно.
Как ты это поняла? Его партитура не содержит общих указаний, только специфические детали инструментовки…
Стефан взволнован.
Все, ты на домашнем аресте. Какое счастье, что ты приехала… И пожалуйста, никакой улицы Ошибок! Поставь на пюпитр разделочную доску, прикрепи к ней вот эту бумагу и рисуй, – Стефан распахнул кухонный шкафчик, вместо продуктов в нем лежали коробки с пастелью и красками. – Видишь, как я готовился к твоему приезду! Не хлебом единым… Но есть шампанское, сыр и мандарины. Хлеб, если честно, забыл купить!
За окном зима, все время за окном зима. Все время приближается Рождество.
Три действия по пять сцен в каждой, и все в ином ключе, – Стефан играет, останавливается посреди фразы, – здесь я не слышу оркестра!
Музыка, запах мандарина, пастельная пыль на паркете.
Два еврея в новом квартале Берлина сидят под елочкой, пьют шампанское. Так бы и жить, без гонки, без драм.
И тут выясняется: пастель и краски были куплены вовсе не для меня.
Для кого же?
Для Оли Окуневской. Я любил ее вчера как облако, а позавчера как животное… Оля мой инструмент…
Ты пьян, Стефан! Вчера и позавчера я была здесь, с тобой…
Это фигура речи. Я люблю ее то как дух, то как тело.
Оля, которая ходила босая по Веймару и изводила всех проповедями…
Я посвятил ей песню «К Диотиме», о, мой Гёльдерлин!
Спасибо за
С Баухауза. Однажды ты уехала надолго, и я привел ее, замерзшую, в комнату…
В мою комнату?!
Да, в твою комнату.
Пустой перрон. Свод из добротной стали. Я молода и обидчива.
«Фридл, наипросветленнейшая, прояви снисхождение к другу! Разве можно так! Чуть что – на вокзал!»
Слова Стефана – мокрый снег, они превращается в воду. Но не в слезы. Нет. Рождественская елка подмигивает мне разными глазами. Она не думает о том, что через неделю ее разденут и, пожухлую, с осыпающимися иголками, выкинут на помойку, ее не заботит будущее.
Поезд замедляет движение, пассажиры встают с мест, женщины поправляют прически, мужчины – галстуки: подъезжаем.
Вена посапывает, Берлин бурлит. Новогодняя елка на Александерплац тянется ввысь, упирается винтообразной макушкой в небо, а наша расселась на Ратушной площади и стреляет глазами по сторонам. Желтенькие, голубенькие, розовенькие лампочки. Жидкие цвета. Может, кого-нибудь они и умиротворяют, но не меня. Я зверею при виде их.