Лето достигло зенита, и в эти солнечные жаркие дни, когда по утрам в монастырских переходах уже чувствовалось прохладное дыхание приближающейся осени, мне все чаще казалось, будто из какого-то далекого будущего ко мне все ближе подбирается темная фигура в рясе — семинарист, который в один прекрасный день, в первый четверг октября (дата моего поступления в монастырскую школу), настигнет меня, проникнет в мою кровь и плоть и в конце концов полностью заменит меня собой. Но пока что было лето, во всяком случае с девяти часов утра. Дожди еще не начались, но я уже боялся этого черного призрака, боялся и ненавидел его, тем более что в моем представлении он с каждым днем приобретал все более конкретные черты: он был уже не только в черной рясе, но и в черных вязаных носках. Его не остановишь, думал я, он шагает по трупам, во всяком случае, через мой труп он перешагнет не моргнув глазом.
24
Перед диваном стояли лакированные туфли с квадратными серебряными пряжками, дядюшка возлежал на подушках и, сдвинув очки на могучий лоб мыслителя, следил за передвижениями отца-пустынножителя, блуждающего по воображаемому небесному граду. Когда мы читали, мы почти не разговаривали друг с другом, но стоило одному из нас поднять глаза, как другой тоже — почти одновременно — отрывался от книги, поднимал левую бровь и прислушивался к звукам, доносившимся из столовой.
Это было субботним вечером, закончилась нелегкая рабочая неделя, мы славно потрудились: автобус за автобусом — молодожены, школьные классы, туристы, и всем непременно нужно было в барочный зал, к рукописям, книгам.
— Господа, это святая Цецилия, это Аброганс, вот Туотило, вот «Песнь о Нибелунгах», а в этих богато орнаментированных, почерневших от времени и от солнечных лучей деревянных ящичках хранится седьмая книга тридцатишеститомного издания «Дао дэ цзин», написанного древним китайским философом Лао-цзы.
— Около 600 года до Рождества Христова, если не ошибаюсь? — конечно же, спрашивает Всезнайка и, конечно же, не ошибается, он никогда не ошибается.
Я киваю, его супруга смотрит в пустоту, караван идет дальше, от витрины к витрине, от Средневековья к барокко, от восточной стороны (DD-QQ) к западной (СС-РР).
Дядюшка вдруг поднимает голову и говорит:
— Неделя была довольно утомительной. К тому же, как сказано у Шиллера, твои «златые дни в Аранхуэсе пришли к концу»: монастырская школа уже встает над горизонтом зловещим призраком, поэтому, дорогой мой nepos, я намерен вывести тебя завтра в свет и приобщить к жизни настоящих джентльменов.
Тихо потрескивают крохотные огоньки оплывших свеч. Мы настороженно прислушиваемся: в столовой опять слышно звяканье спиц — клике-ди-клик. Она все вяжет, пару за парой, черное шерстяное «тесто» заполняет мой чемодан и вот-вот потечет через край.
— Но это, конечно, между нами, хорошо?
— Конечно, дядя.
И вот воскресным вечером мы в прекрасном настроении идем Монастырским переулком в «Портер», любимый дядюшкин ресторан. Для него, разглагольствует он по дороге, город навсегда остался в Средневековье, и Монастырский переулок — это сплошная клоака, клоака в буквальном смысле слова: здесь рекой льются зачумленные зловонные сточные воды, кровь из живодерни, помои из кухонь, отходы красильщиков, кожевенников и хирургов. Обычным делом было также выливать в переулок содержимое ночных горшков — то и дело на мостовую шлепалось дерьмо; вонь стояла до небес. Поэтому только плебеи, то есть простолюдины, вкушают земную пищу на цокольном этаже.
— Смекаешь, nepos? Никогда не опускаться до цокольного этажа!
— Никогда!
— Белые люди трапезничают наверху! Уразумел?
— Уразумел, дядя.
Никто не выливал в переулок содержимого ночных горшков, дерьмо не шлепалось на мостовую; стоял летний вечер, такой тихий, что можно было даже расслышать жужжание троллейбусов на привокзальной улице. Рассказывал ли дядя когда-нибудь о своей жизни? О своих тревогах и радостях? Мне кажется, нет. Все это для него не имело никакого значения, было недостойно его; он, хранитель монастырской библиотеки, говорил о Канте или Гегеле и не упускал случая поделиться своей мудростью с племянником. В то время как я еще переваривал жуткие картины Средневековья, представляя себе насквозь пропитанный зловонием Монастырский переулок, он уже перешел к следующей теме.
— Ты знаешь, кто такой Блаженный Августин?
— Кто же его не знает? — с улыбкой ответил я.
Его слова о том, что умереть нужно если не победителем, то хотя бы борцом, висели у нас на стене в скриптории.
— Для Августина, — сказал дядюшка, — не существовало настоящего времени. Мы живем либо в прошлом, говорил он, либо в будущем, ибо, когда ты произносишь «сейчас», это «сейчас» уже ускакало от тебя, ускакало, ускакало!