Глубоко засунув руки в карманы шинели, она медленно шла вдоль улицы и смотрела только на слегка порыжевшие носки сапог.
Ей все еще было страшно, но в то же время страх этот, будто всполохами, пронизывался приступами гордой радости — все-таки добилась своего, сделала то, что хотела. И чем дольше она смотрела на носки сапог, тем меньше было страха, а к гордой радости все больше примешивалось злое и сладкое чувство мести. Теперь она отомстит за всех, кто остался на снежной поляне. Отомстит за свою седину, за все, за все.
Чем сильнее овладевало ею это злое и сладкое чувство, тем чаще она вскидывала голову и, щурясь от бьющего в глаза яркого солнца, невидящими глазами смотрела вдаль, где, как ей казалось, находится тот, кому она должна отомстить. Потом она снова смотрела на носки сапог и прислушивалась к смачному хрусту подтаявшего снега и льдинок, сжимала в карманах шинели кулаки так, что коротко остриженные ногти стали ощутимо покалывать ладони.
Слева от нее черными и желтыми неопрятными плешинами могильных холмиков горбилось солдатское кладбище. Деревянные пирамидки-обелиски с жестяными звездочками стояли неровно и казались печальными. Кресты, раскрыв объятия и откинувшись назад, как перед нежданной встречей, были покорны и хмуры.
Осторожно проходя между холмиками, Валя без особого труда нашла оплывшую могилу Андрея. Сняла ушанку и, опустив голову, встала перед ней. Солнце припекало спину и затылок, издалека слышался приглушенный грачиный грай, ветер посвистывал в крестах и дребезжал плохо закрепленной звездочкой на обелиске. Но Валя не слышала этих звуков и даже не думала. Вернее, в мозгу проносились какие-то обрывки воспоминаний. Она не звала их, но и не отгоняла. Они приходили сами по себе и, пожалуй, не мешали сосредоточенности, обострению внутреннего слуха.
Все в ней медленно и настойчиво натягивалось и напрягалось. Ноготки уже не покалывали, а как бы сращивались с мякотью ладони, и ей даже хотелось боли, но ее не было. Голова начала звенеть приятным и тревожным звоном, глаза все чаще и чаще застилались вздрагивающей пеленой, в которой медленно плавали радужные шарики. Валя торопливо моргала и снова видела перед собой оплывший суглинистый холмик, уже потрескавшуюся на солнышке деревянную пирамидку.
В одно из таких странных бездумных мгновений она заметила желтовато-серую, под цвет могилы, прошлогоднюю дернину, равнодушно осмотрела ее и вздрогнула. Среди отмершего, спутанного, перепачканного глиной прошлогоднего бурьяна длинным, живым язычком зеленела первая травинка. Она не то пряталась среди умерших, не то боролась с ними, стремясь к солнцу, теплу и жизни. И это трогательное, упрямое и в то же время беззащитное стремление первой весенней травинки умилило Валю, и вместо обрывков воспоминаний и ненужных мыслишек на нее обрушился целый поток мыслей и чувств, справиться с которым она не могла: так могучи и быстры они были.
Впервые за долгое время она вдруг всхлипнула и с глубоким вздохом, почти стоном, боком присела у основания могилы. Распластавшись, словно обнимая ее руками, она приникла горячей, уже мокрой от слез щекой к прохладной дернине. Сколько времени она лежала так на могиле, в сущности, незнакомого ей человека, о чем думала, она не помнила. Просто выплакивала все слезы, что собрались в ней, выплескивала все, что нечаянно накопилось в ее душе.
Когда она подняла странно пустую, но тяжелую голову, в ней уже не было ни страха, ни гордости, ни злого и сладкого чувства мести. Внутреннее напряжение оставило ее. Она долго смотрела вдаль, на освещенные солнцем леса, обострившимся слухом улавливала и свист ветра в крестах и пирамидах, и грачиный грай, и даже шорох скатывающихся с могилы комочков земли, стеклянное позванивание трескающихся на солнце льдинок. Сырость проникла через сукно шинели, но Вале не хотелось подниматься, словно она жалела то, что принесла с собой и что навсегда оставила на этом кладбище.
Она вздохнула, наклонила голову и опять увидела дернину.
Зеленый язычок, пронзив умершие травы, упрямо тянулся вверх — желтенький у основания, с разрезом посредине, крепкий, развернувшийся перед своей острой, боевой вершинкой. Валя наклонилась и, воровато оглядевшись, губами припала к этой острой, колющейся, как коготки новорожденного, вершинке.
— Ах ты мой хорошенький… — прошептала она и, услышав собственный сюсюкающий голос, покраснела и выпрямилась.
Поправив волосы и совладав с внезапным смущением, почувствовала, что совсем оправилась после недавних слез. Ей было беспричинно весело, может быть, потому, что на сердце стало необыкновенно чисто и красиво. Словно в благодарность за это великолепное чувство, она осторожно разобрала отмерший бурьян, схватила живую травинку под корешок, чтобы сорвать ее на память, но остановилась и помрачнела. Потом отпустила травинку и вздохнула:
— Нет, пусть живет.
Потом опять вздохнула, улыбнулась, поднялась и, отряхивая с шинели комочки глины, пошла с кладбища по направлению к разведроте.
Походка у нее была легкая, почти танцующая, ей захотелось петь. Но она сейчас же обругала себя: