—
— Вши жизни нам не давали. Мы в лесу зимой или летом разжигали костер, снимали одежду и трясли над костром. Треск стоял!
—
— Их много было… Сейчас и не вспомню… После войны лет пять-шесть война снилась постоянно. А последних лет десять ни разу не приснилось, ушло…
—
— На войне была такая дружба, доверие друг к другу, которых больше никогда не было и, наверное, не будет. Тогда мы друг друга так жалели, так друг друга любили. Во взводе разведки все ребята были замечательные. Я с таким чувством их вспоминанию… Уважение друг к другу — это великое дело. О национальности не говорили, даже не спрашивали, кто ты по национальности. Ты свой человек — и все. У нас были украинцы Коцеконь, Ратушняк. Они были постарше нас года на два-три. Здоровые ребята. Мы-то чаще им помогали. Я маленький, незаметно мог прорезать проход в колючей проволоке. Они понимали, что они сильнее меня, но я должен быть рядом, чтобы помочь. Это уже неписаный закон, нас никто этому не учил. Когда возвращались с задания, мы кушали и 100 граммов пили, вспоминали, кто как кому помог, кто как действовал. Такой дружбы сейчас нет нигде и вряд ли будет.
—
— Перед тем как наступать, есть какая-то трусливость. Боишься, останешься живой или нет. А когда наступаешь, все забываешь и бежишь стреляешь и не думаешь. Только после боя, когда разбираешься, как все происходило, то иногда сам себе не можешь дать ответ, что и как делал — такое возбуждение в бою.
—
— Сперва, когда мы увидели первый раз своих убитых на берегу реки Свири, то, знаешь, ноги подкашивались. А потом уже, когда наступали капитально, шли во втором эшелоне. Видели лежащие на дороге трупы врагов. По ним уже проехали машины — раздавленная голова, грудь, ноги… На это мы смотрели весело.
А вот потери во взводе переживались очень тяжело. Особенно в Карелии… Шли по лесам… Наступали бойцы на мины, или их убивало пулей. Ямку под деревом выкопаешь. Полметра — уже вода. Заворачивали в плащ-палатку и в эту яму, в воду. Землей закидали, ушли, и никакой памяти об этом человеке. Сколько людей так оставили… Все молчат, не разговаривают, каждый переживает по-своему. Это было очень тяжело. Конечно, острота потерь постепенно ушла, но все равно было тяжело, когда кто-то погибал.
—
— Курил 42 года, а вот пил редко. Я вырос беспризорником, сладости не ел, а у меня на фронте был друг, который любил пить водку. Мы с ним менялись — я ему водку, а он мне сахар.
—
— Да. Богу молились, но про себя, в душе.
—
— Нет. Это уже измена Родине. Об этом нельзя было не только говорить, но и думать.
—
— Отдыха у нас не было.
—
— Мы твердо знали, что победим. Мы не думали о том, что можем погибнуть. Мы же были пацаны. Те, кому было 30–40 лет, они, конечно, по-другому жили и думали. У многих в конце войны уже были золотые ложки, мануфактура, еще какие-то трофеи. А нам ничего не надо. Днем шинель бросаем, все бросаем, ночь приходит — ищем.
—
— Об этом не думал.
—
— Очень тяжело. В части на прощание дали 5 килограммов сахара, две портянки и 40 метров мануфактуры, благодарственное письмо от командующего, и до свидания. Эшелон сформировали, и он должен нас развезти по Советскому Союзу. Когда въехали в Россию, на свою землю, все разбежались — эшелон остался пустой. Башка же ни хрена не работает — там же был для нас продовольственный аттестат! Все оставили! Садились на пассажирские поезда, а туда не пускают, билет просят, деньги просят. А у нас же ничего нет, да к тому же я на костылях.