В комнате стоит запах перегара, исходящий от жены. Мое обоняние, когда я немного протрезвел, точно улавливает, как удары пульса, каждый ее вздох. Отопление работает слишком сильно, и я, чтобы проветрить комнату, приоткрываю двойную раму; сквозь узкую щель, словно вихрь, врывается резкий вой реактивного самолета. Изо всех сил напрягаю свой единственный глаз, медленно реагирующий от перенапряжения, пытаясь перехватить самолет, должно быть идущий на посадку. Но успеваю заметить лишь два параллельных огонька, быстро удаляющихся во тьму, теперь еще более грязно-молочную. Поразило меня то, что это выли реактивные моторы взлетающего самолета. Я, правда, предполагал это, но все равно чувствую себя обманутым. Взлеты реактивных самолетов становятся все реже, кажется, что весь аэропорт скован параличом. Застывшая от страха ночь, залитая светом, от которого ей некуда укрыться. Стайка самолетов цвета сушеной рыбы, замерших в тепло-голубом и жарко-оранжевом хаосе.
Сидя в комнате, мы терпеливо ждем опаздывающий самолет. Я не говорю о «гвардии» брата, но для меня и жены его возвращение не имеет, казалось бы, особого значения, и тем не менее мы упорно ждем, как будто брат сообщит нам какой-то существеннейший стимул, способный возродить нас. Вскрикнув «а-а, а-а!», Момоко буквально подскакивает на кровати. До этого она, свернувшись калачиком, спала прямо на покрывале. Хосио, лежавший на полу, встает и подходит к кровати. Жена со стаканом виски в руках, поднявшая голову, точно норка, и я, растерянно стоящий спиной к жалюзи, бессильны помочь девушке, мучимой кошмарами, и при свете телевизионной трубки лишь смотрим на заострившееся от напряжения и ставшее похожим на перевернутый треугольник лицо Момоко, но которому катятся огромные, сверкающие, как капельки вазелина, слезы.
— Самолет упал, он горит, горит! — захлебывается слезами девушка.
— Не упал самолет, не плачь! — сердито басит юноша, будто стыдясь перед нами за плачущую девушку.
— Лето, лето! — вздохнула Момоко, рухнула на кровать, снова свернулась калачиком и отправилась в другой сон.
Воздух в комнате действительно летний. Руки потеют. Почему этим двоим, еще совсем детям, непременно, как ангел-хранитель, нужен брат и они даже во сне в эту долгую ночь напряженно ждут его? Неужели брат именно тот человек, который нужен их истосковавшимся в ожидании сердцам? И с чувством сострадания к юному другу брата я взываю к нему:
— Может, выпьешь хоть каплю виски?
— Нет, не пью я.
— Неужели до сих пор тебе не случалось выпить хоть каплю спиртного?
— Мне? Раньше, конечно, пил. Когда кончил школу и работал поденно. Три дня, бывало, работаешь, а на четвертый с утра до ночи хлещешь джин. По дороге поспишь немного; так напиваешься, что, спишь ли, не спишь ли, все равно пьяным-пьяный, а сны снятся приятные, — сказал юноша с неожиданной теплотой и, подойдя ко мне, прислонился к жалюзи, отчего они зашелестели. Потом на его лице впервые появилась улыбка, и глаза ярко заблестели, я почувствовал даже в темноте. Для него этот разговор полон, видимо, особого смысла.
— Почему же ты перестал пить?
— Потому что встретился с Така и Така сказал: больше не пей, жизнь нужно делать трезвым. Потому и бросил. И с тех пор ни одного сна не видел.
Такаси проявляет педагогические способности. Никогда не замечал этого за ним. Брат авторитетно заявляет юноше: «Больше не пей, жизнь нужно делать трезвым». И этого достаточно, чтобы молодой рабочий перестроил свою сломанную жизнь. И юноша непринужденно, с улыбкой вспоминает об этом!
— Вот вы говорите смелый Така, не смелый, — вернулся он к вечернему спору, видя, что разговор о спиртном привел меня в хорошее настроение. Еще когда он по-собачьи примостился на полу, видимо, все время с тревогой думал о том, как бы вернуть славу своему ангелу-хранителю. — Во время июньской демонстрации один лишь Така делал совсем не то, что делали другие. А вы об этом не знаете, потому и говорите так. — Хосио бросился в атаку, козыряя все новыми доказательствами, наклонился, глядя прямо на меня сверху вниз, и я ответил на взгляд, посмотрев с некоторым сомнением в его глаза, казавшиеся в темноте двумя шрамами. — Така присоединился к нападающим и жестоко избивал своих вчерашних и завтрашних друзей!
Юноша тихо, но с нескрываемой радостью, задорно рассмеялся. Тлевшую во мне ненависть точно снова разворошили палкой.
— Эта авантюра была не более чем капризом Така, ничем не оправданным бахвальством — вот что это было. И ничего общего со смелостью.
— Только из-за того, что у парламента избили вашего товарища, вы, услышав, что Така был среди тех, кто избивал и сам размахивал дубинкой, теперь возненавидите его, — с неприкрытой враждебностью сказал юноша. — Потому-то вы и не хотите признавать смелости Така.
— Избил моего товарища полицейский. Така не мог этого сделать. Ты говоришь о разных вещах.
— Но ведь в темноте, да еще в такой свалке, разве разберешь, кто избивал, — съехидничал юноша.