— Мой-то был из дураков дурак! — вздохнула на всю очередь портниха Судакова. — А что-то не обошла его смерть.
— Зачем мужика своего, героя, хаешь? — раздался голос Маши Правдолюбки.
— Пришла, не вытерпела! — беззлобно огрызается Судакова и опять вздыхает: — Чего ж его хаять, все знают. Два дома Советам подарил, а семья теперь по углам.
— У тебя же комната! — басит Дуся-ткачиха.
— С четырьмя соседями. А я на машинке строчу, всем жить мешаю. У меня ведь тоже трое, кормить-растить надо.
— Твой муж был человек истинно новой жизни, — упорствует Маша Правдолюбка. — Он дома детям отдал. Прохожу я мимо яслей — и поклон нижайший: здравствуй, мол, Степан Николаевич, в твоем доме детишки щебечут, как ласточки. Прохожу мимо детского дома, опять кланяюсь: «Здравствуй, Степан Николаевич, вон какие руки у тебя были золотые. Без ремонта десять лет хоромы стоят, от дождя, холода и жары сирот берегут».
Разговор обрывается.
— Мой братишка и сам небось не понял, умным родился или дурнем, — нежданно басит Дуся-ткачиха. — Как немец подходил к Москве, в ноябрьские как раз праздники его взяли. А в декабре похоронка пришла.
И опять все — молчок.
— Вава! — зовет Дуся-ткачиха. — Я за тобой. Держи очередь. Мне сегодня в ночь.
— Давно бы шла! — всплескивает руками чистенькая старушка. — Тебе, чай, всю ночь работать. Отдыхала бы. Подержали бы твою очередь. Что ж люди — непонимающие, что ли?
— Ничего! — говорит Дуся-ткачиха. — Дома одной куковать тоже не сладко.
Подождали, пока уйдет.
— Хорошая женщина, а судьбы нет, — сокрушается Чекалдыкин.
— Откуда ж судьбе взяться, когда она в госпиталь половиком нанялась? — Голосок этот — словно отбитое горлышко зеленой бутылки: поглядишь и поежишься — экие страшные жала.
— Это ты, что ли, Линялая? — Добрый Чекалдыкин вскакивает, всматривается в лица.
— Оставь ее, — советует чистенькая старушка. — Чего с нее возьмешь? Такая уродилась.
— У Дуськи, между прочим, всего и было двое мужиков, — сообщает портниха Судакова. — Первый успел одно письмо с фронта написать, а другое письмо дружок его прислал: мол, нету больше Пети. Петей его звали. А второго — сами вы все знаете, как она выхаживала. Два года в госпитале с ним нянчилась да три в комнатенке своей… А злые языки обрубать нужно. Топором. Чтоб было чем собак кормить.
— Расходиться, думаю, можно, — объявляет Чекалдыкин. — Никто больше не занимает очереди.
— Пройдут с фабрики денные — и разойдемся, — откликается чистая старушка. — Чтоб уж без путаницы завтра обошлось. Без крику.
— Эх, если бы всю ту мужицкую силу, которая на войну была потрачена, да на мирную бы жизнь! Разве стояли бы тогда в очередях за булками? — Чекалдыкин опять вскочил с приступочек и тычет руками в нашу сторону, на пацанов. — Помяните мое слово! Они, которые с нами всю эту жизнь мыкают, забудут все. Напрочь забудут. В том-то и беда! Взять, к примеру, войну с французом. Драка была лютей лютого, не на жизнь, а на смерть. «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…» А то-то и оно — забыли. Германская грянула. И газами-то людей морили, как тараканов, из пушек били, пулеметами косили. А хоть кто-нибудь поумнел? Двадцать лет прошло — и черт с усиками тут как тут.
— То, что Гитлер натворил, не забудут! — чеканит слова Маша Правдолюбка.
— Эх, Мария Порфирьевна! — Чекалдыкин выкрикивает полное имя Маши тоненько, все так и замирают, ожидают, что сказанет Чекалдыкин. А тому, видно, кажется, что лучше не скажешь… — А ночка-то холодная, — говорит примолкшей очереди Чекалдыкин.
— Август! — отзываются женщины и вздыхают: — Лету конец.
Я поднимаю глаза в небо. Вот он, мой август! Щедрый на звезды.
Теплая волна воздуха, колышась, отлетает с улегшейся остывшей пыли. Лету конец, потому и дрожь берет. Но что это?
На смутно белеющей дороге смутные черные фигуры. Будь я один, закричал бы. Но справа и слева от меня люди. Живые! Тепленькие! Горластые. Уж они за себя постоят.
— Смена идет!
Идут женщины. Молча. Устали за день. Некоторые подходят к палатке, занимают очередь. Теперь можно по домам.
Задаю стрекача, но по двору иду, как по струночке.
Семиклассник, взрослый парень, что мне ночь? Скоро девушек буду провожать. Прежде чем постучать в дверь, восстанавливаю дыхание, вглядываюсь в темень. Помидоры, грядки огурцов. Холмик сухого навоза возле сарая. Опять поднимаю глаза к небу. Звезды, обмирая от счастья, трепещут голубыми огнями. Потому что живут! И я чувствую, какой я теплый, как пульсирует кровь по всем моим натянутым жилочкам, и я тоже обмираю от счастья: мне выпала великая удача жить на земле. Жить среди звезд и посреди людей.