Но, выудив из канавы
Дважды я пыталась встретиться, и дважды Антуанетта отказывалась ко мне выходить. Еще через две недели я отправила к ней маман.
— Ей плохо без матери. Ты должна пойти.
Не далее как сегодня утром маман заворочалась на своем тюфяке и сказала, глядя в потолок:
— Старый Гийо поставил меня на отжимную машину. Ненавижу эту работу.
— Ну так сходи утром в Сен-Лазар. Отдохнешь немного.
Она приподнялась на локте.
— А попробую.
— Передай Антуанетте кое-что, — я протянула ей сложенную статью «Юриспруденция и Эмиль Абади» и деньги на омнибус. Любая из монашек расскажет Антуанетте, что там написано. Маман умчалась быстрее молнии.
Я стою у станка, делаю наклоны и думаю, что не стоило вчера скулить и рыдать на своем тюфяке. Из-за этого я встала так поздно, что в Оперу пришлось бежать, чтобы успеть до того, как запрут дверь в класс. Мадам Доминик смерила меня строгим взглядом, когда я, запыхавшись, проскользнула мимо нее, потянув за уже закрывающуюся дверь. Я уже третий раз стою у станка, мучаясь головной болью. Впрочем, я ее заслужила, потому что накануне выпила слишком много абсента. Но сегодня рутинные экзерсисы — за рон-де-жамб всегда следует батман тандю — бальзамом ложатся на мои усталые нервы, вытесняют все лишние мысли, успокаивают разгоряченный ум.
В середине зала от нас требуют серию гран-жете-ан-турнан, и я вдруг чувствую подъем и приземляюсь с легкостью, которая не давалась мне неделями. Потом мадам Доминик вызывает меня в первый ряд. Когда девушки уходят, она говорит:
— Сегодня получше.
Я киваю и жду, взявшись одной рукой за локоть другой. Когда можно будет идти, она скажет «свободна».
— Опера, — говорит она, — это твой шанс.
Я прижимаю руку к сердцу.
— Я хочу танцевать. Я исправлюсь. Я перестану опаздывать, — говорю я сама верю в это.
Она мрачно смотрит на меня, наклонив голову набок и поджав губы. Она мне не верит. Я стараюсь не отворачиваться, не облизывать губы и не шаркать, как поступил бы на моем месте любой врун.
Она делает резкий вдох, выдыхает через нос и говорит:
— Вчера приходил месье Лефевр.
Прошло семь вторников с того дня, как он подарил мне серое шелковое платье и сказал, что я хожу как оборванка и позорю его. Я надеваю это платье, когда иду к нему, и каждую неделю происходит одно и то же. Он заходит за мольберт, его колени ходят взад-вперед, вот только теперь он позволяет брюкам упасть на пол, а не придерживает их наверху, чтобы мы могли притворяться, будто ничего не происходит. На прошлой неделе, когда его стоны и пыхтение затихли, он вдруг злобно проговорил, выплевывая слова, словно тухлое мясо:
— Ты опять вся покраснела и взмокла!
Он толкнул мольберт, как будто не видел смысла рисовать такую похотливую девицу. Но, как пчеловод привыкает к укусам, так и я тряслась уже гораздо меньше, чем семь вторников назад.
Мадам Доминик с силой трет ладони друг о друга.
— Он просил научить тебя танцу рабыни. Месье Меранту нужно еще шесть девушек, и они договорились, что тебя возьмут.
Премьера «Дани Заморы» была назначена на первое число, и половина Оперы сходила с ума. Почти тридцать лет назад месье Гуно подарил миру чудесную «Аве Мария», а потом оперу под названием «Фауст». Мадам Доминик говорит, что это лучшая опера, которую когда-либо ставили на этой сцене. А теперь месье Вокорбей постоянно говорит, что «Дань Заморы» снова принесет нашей Опере славу. Все знали, что премьера должна была состояться в начале года, но ее отложили, потому что месье Гуно хотел переписать музыку. Ходили слухи, что у него хватило храбрости попросить у месье Вокорбея еще три месяца отсрочки.
— Хватит выдумывать, — якобы ответил тот. — Премьера состоится первого апреля.