Каждый вечер я закалывала на голове красный шарф рабыни, расшитый бусами. Взглянув в зеркало, я сразу увидела под краской и рисовой пудрой то, что должна была увидеть. То, что поняли все девушки. Маленький глоток у дверей Оперы — совсем маленький, чтобы не спотыкаться — помог мне не упасть под весом шарфа, который я не заслужила.
Я стучу в дверь месье Лефевра, громко, но только один раз. Это наше обычное время, но я не появлялась уже две недели, и могу только догадываться, бывает ли он еще в этой квартире по вторникам. Я ЖДУ довольно долго, но потом все-таки слышу шаги. Дверь со скрипом открывается, и он смотрит на меня. Он меня не отошлет. Нет. Он как месье Дега, который продолжает писать, когда у него болит голова и солнце уже зашло. Как месье Мерант, который умоляет месье Вокорбея задержать оркестр еще на час, хотя мы репетируем уже восемь часов. Как месье Леблан, который облизывает оберточную бумагу от колбасы, уже наевшись.
— Мари ван Гётем, — говорит месье Лефевр, как будто я пришла взять с него ренту. Ты опять пьяна?
Я смотрю на его черные ботинки. Они сверкают, на них нет ни морщинки.
— Нет. Не пьяна.
— Я за тобой не посылал.
Я опускаю ресницы, как скромная девочка. Улыбаюсь, стараясь не показывать зубы.
— Я велел тебе держаться подальше.
— И все-таки… — Я высвобождаю из прически прядь волос, кручу ее между пальцами. — Мне приходится платить за дополнительные уроки, чтобы выучить танец рабыни. Так что это неправильно.
Я вдруг понимаю, что ненавижу месье Лефевра, его тощее лицо, запах его комнаты, которую долго не проветривали, язык, которым он быстро облизнулся, когда я стала играть с волосами.
Он чуть-чуть приоткрывает дверь, и я проскальзываю внутрь, закрывая ее за собой. Он сжимает кулаки, и я кладу руку ему на грудь, на накрахмаленную рубашку, там, где сердце. Это совсем нетрудно. Наверное, так и бывает, когда ты уже не хочешь ничего, кроме тридцати франков. Наверное, это же случилось с Жервезой, когда она приставала к мужчинам на улицах, мечтая о стакане вина. А может быть, это Мари Первая постаралась, она ведь знает, как лучше.
Это она подняла мою руку, она положила мою ладонь. Он смотрит на меня, потом поднимает глаза. Убирает мою руку.
— Порисуйте меня, — говорю я, проскальзывая за ширму. Я раздеваюсь, задерживая дыхание. Я слышу, как он ходит по комнате, открывает ящики, захлопывает их. Потом шуршит бумага. Для рисования? Наверное. Он вспоминает о наших прежних сеансах.
Он стоит у того комода, где лежат мои тридцать франков. Он наклоняется над ним, опираясь о блестящее дерево растопыренными пальцами. На комоде лежит груда газет, на которые он смотрит. Но он не видит ни страниц, ни слов. Он погружен в себя.
Он прочищает горло и, не смотря на меня, берет первую газету.
— Это из
Он смотрит на меня, и я улыбаюсь. «Современная» — это хорошо. Что-то, пришедшее на смену «холодной и безжизненной белизне» — тоже. Он поднимает руку, говорит:
— Дай мне закончить. — И берет следующую газету. —
— Я знаю, что я некрасивая, — шепотом говорю я. — Всегда знала. — Я прикрываю рукой голую грудь. Где моя шаль? Мне она так нужна сейчас.
Он роется в газетах, наконец, выбирает еще одну. Выпячивает губу. Морщит нос, как будто слова плохо пахнут.
— «Подбородок у нее поднят, лицо землистое, болезненное и слишком рано выцветшее. Руки стиснуты за спиной, плоская грудь вбита в покрытый воском лиф, ноги расставлены, бедра, которые от экзерсисов стали сухими и мускулистыми, прикрыты кисейной юбкой, шея напряжена, волосы кажутся настоящими. Танцовщица предстает нам живой, как будто она сейчас сойдет с пьедестала».
Наверное, месье Дега радуется, читая эти газеты. Он видит в них слова «современный», «новый», «живой». А он подумал обо мне? О том, что слова, которые превозносят его, унижают меня? Помешало ли это ему возиться с пастелью и кистями, замер ли он хоть на миг, поднес ли палец к губам? Наверное, он считает, что это ничего не стоит — выдернуть из Оперы девушку, способную отправить человека на гильотину, и выставить ее всему миру на потеху?
Он заплатил. Он платил по шесть франков.
Месье Лефевр снова смотрит на газеты, и я пользуюсь этим шансом, чтобы сделать крошечный шажок назад, к ширме и к своей шали.
— Что, заскромничала вдруг?