Люсиль! При звуке этого имени круглыми стали глаза и у Гаспара, и у Рене, и наверняка у меня. Упоминать тетушку Люсиль – все равно что призывать дьявола. Младшая сестра мамы Люсиль была вычеркнута из семьи как предательница – она отвергла истинную веру, в которой родилась и была воспитана. Будучи служанкой ла-рошельского купца, она поддалась на уговоры его гостя, приехавшего из Парижа за привозным английским сукном. Гость оказался католиком, и тетушка Люсиль прокляла себя сначала замужеством с папистом, а потом и переходом в религию мужа.
– Мсье Дюранже торгует сукном, у него своя лавка на улице… – отец сморщился и вопросительно глянул на маму.
– На улице Бон-Пуа, – торопливо сказала та. – Это левый берег Сены.
Она сунула руку за корсаж и вытащила помятое письмо:
– Да, лавка мсье Дюранже на улице Бон-Пуа.
– Там рядом коллеж Бове, – сказал отец, обращаясь к Гаспару, Рене и Юберу. – Вы сможете учиться у лучших учителей!
– А я? – мы всегда вместе ходили на уроки к пастору Шалону. Я умела читать и писать и делала успехи в латыни – мы с Гаспаром получали только отличные оценки.
– А ты, Николь, – отец замялся, – будешь помогать матери по дому. А потом, может быть, поступишь в мастерскую к белошвейке… Или даже кружевнице.
Рене показал мне язык. В ответ я пнула его в лодыжку. Он скривился, но смолчал, увидев кулак Гаспара.
На этом разговоры были окончены. Даже с братьями я не обсуждала грядущий переезд, лишь в груди с того дня словно застыл твердый ком.
В день отъезда я проснулась раньше всех. Светало. Первый луч солнца осторожно потрогал край кровати, где спали братья, скользнул по светлой макушке Юбера, зарывшегося с головой в одеяло, пересчитал веснушки на носу Гаспара, попал в глаз Рене. Не просыпаясь, тот перевернулся на другой бок.
В окне передо мной разгорался рассвет – прекрасный, как первый день творения. Как я старалась запомнить это утро! Все до мелочей – и небесный простор, и сучок на половице перед окном, сизо-синюю спину океана и старательную штопку на белой занавеске – белой, как громады облаков, встающие из-за горизонта. И трещину на потолке, похожую на камбалу. И сонное сопение братьев, и хохот чаек, и стрекот сверчка в изголовье, и мерный шум моря. И запах водорослей, сосны и рыбной похлебки – все то утро я бы, будь моя воля, сложила бы в сундучок и взяла с собой.
Но в сундучке, который вручил мне отец, усаживая на кормовую банку, лежало лишь мое белье и книги. Наш дом остался позади, становясь все меньше и меньше. Я сидела спиной ко всем – никто не отвлекал меня от прощания. Лодка мерно покачивалась на волнах, Рене начал брызгаться водой – но твердый ком в моей груди не могла бы растопить даже адская смола.
Когда через месяц мы добрались до нашего нового жилища на улице Бон-Пуа, я поразилась несоответствию тяжести путешествия и его цели: узкая щель между серо-бурыми, словно ржавчиной обросшими домами, скользкие булыжники, уложенные вразнобой, смердящая жижа в сточной канаве – и ради этого мы ехали через всю страну? Глаза заслезились, в горле першило. По лицу Гаспара я видела, что его обуревают похожие чувства. Скрипели колеса нашей повозки, откуда-то издалека плыл колокольный звон. Гаспар встрепенулся – за поворотом словно захохотала чайка. Следом защелкали подошвы – стайка мальчишек вывалилась из подворотни прямо на нас.
– Гугеноты! Глянь, гугеноты! – заорал самый маленький из них – пучеглазый, как морской окунь.
– Гугеноты, гугеноты! – подхватили остальные. – Поцелуй меня в зад! Да здравствует Святой Варфоломей! Штаны потерял, дядя!
Меня поразила их развязность. Одетые в какие-то лохмотья – мои братья в черных курточках с белыми воротниками после четырех недель путешествия выглядели куда опрятнее – мальчишки вели себя так, словно улица принадлежала им. Они прыгали, кривлялись и галдели. Пучеглазый первым наклонился, поднял с мостовой камень и кинул в Гаспара. Остальные не отставали. В нас полетели камни и комья грязи. Мама вскрикнула, заслоняя собой Юбера. Отец очнулся и поднял кнут – мальчишек как ветром сдуло.
– Этель! Сестра моя! – раздался радостный возглас – на заставленном розовой геранью балкончике появилась молодая женщина, очень похожая на маму.
Моя семья не прожила там и года.
Летом 1620 в Париж пришла чума. Почти весь левый берег был охвачен эпидемией. Я заболела первой: забежав вечером домой, вдруг почувствовала резь в животе – меня стошнило прямо на пол. И на собственные ноги. Помню кусочек моркови, прилипший к башмаку, круглые от ужаса глаза Юбера, холодный пот, коврик у входной двери бросается мне в лицо. Темнота. Еле слышный на краю сознания испуганный возглас мамы…
Следующие две недели я помню смутно – темнота, тишина, мамина рука вытирает мне лоб. Чашка с водой стучит о зубы. И холодно. Очень холодно. Где мама? Почему она не накроет меня одеялом – я же так замерзла! Собрав последние силы, с пересохшим горлом, я зову ее – насколько хватает голоса.