Туллий докладывал мне о ходе спектакля ежедневно. Он был хорошим помощником режиссера и вовремя выводил на сцену все новых и новых персонажей. Порой он удивлял меня, потому что среди схваченных заговорщиков я вдруг узнавал своих прежних друзей. Иногда, когда пытки были особенно жестокими, а палачи особенно усердными, — не узнавал. И тогда Туллий подсказывал мне, склонившись к моему уху.
— Не может быть, что это он, — говорил я, когда он называл очередное имя.
— Но это именно он, император, — утверждал Туллий, несколько обиженный моим недоверием, и предлагал мне подойти поближе, чтобы в точности удостовериться.
Я мягко отклонял его предложение, говоря, что, конечно же, верю ему. Не в том было дело, что я боялся вида крови или что мне было неприятно смотреть вблизи на обезображенное пытками тело. Просто на маску актера лучше смотреть издалека, и тогда ты веришь, что это живое лицо, а при приближении видишь всего-навсего маску, и тогда впечатление от игры становится не таким сильным и острым.
Один-единственный раз я нарушил свое правило. Это случилось тогда, когда пытали Клавдия. Да, того самого командира когорты, с которым я встречался ночью, на берегу Тибра. Я сам сказал Туллию, что желаю посмотреть на него. Мне показалось, что Туллий смутился.
— Сегодня будут допрашивать еще двух сенаторов, — сказал он мне, — Надеюсь, что они назовут кое-кого. У меня есть сведения.
— Очень хорошо, — ответил я, дружески потрепав его за плечо, — но мне и в сенате надоело смотреть на их лица. Кстати, не кажется ли тебе, мой Туллий, что все они похожи друг на друга? Все на одно лицо.
Туллий пожал плечами — мой вопрос отчего-то показался ему трудным.
— Не знаю, император, — отвечал он нерешительно, будто ожидая от меня подвоха, — я не думал об этом. Императору виднее, потому что я не заседал в сенате.
— Ну, ну, — улыбнулся я ему, — тебе не стоит так принижать себя, мой Туллий, тем более что это ты их делаешь еще более одинаковыми, чем они были в жизни. Уверяю тебя, что каждый из них тщился быть необыкновенной и неповторимой личностью и, уж разумеется, не желал походить на других — ни лицом, ни поведением, ни одеждой. Но я-то всегда знал, что они одинаковы: одинаково тупы, одинаково алчны, одинаково тщеславны. Другие, может быть, не видели их одинаковости, но только не я. Но ты, мой Туллий, ты это видел, хотя, возможно, и не вполне осознавал. Их мнимый блеск несколько смущал и пугал тебя. Но когда они оказались в застенках, ты все прекрасно понял и сделал их одинаковыми. Одинаково окровавленными, одинаково изуродованными, одинаково униженными. Не так ли?
Он согласно, но несколько неуверенно кивнул, кажется, еще не понимая, куда я веду. Я же сказал:
— Но и это не все. Я хочу сказать, что это еще не абсолютная, не вполне совершенная одинаковость. Еще не та, к которой ты стремишься. Вот когда ты умертвишь их, тогда они будут одинаково мертвыми. Это абсолютная одинаковость, скажи мне?
— Я не знаю наверное, — проговорил он, не глядя на меня.
— Должен тебя огорчить, но ты ошибаешься, — сказал я, тронув его за подбородок, и заставил смотреть в глаза. — Это еще не абсолютная одинаковость. Признайся, что я прав, ведь у них неодинаковый рост, разные ступни и все такое прочее. Кроме того, твои палачи не очень соблюдают правила симметрии — у одного переломано то, у другого другое. Нет, мой Туллий, абсолютная одинаковость наступит тогда, когда они станут прахом. Должен тебе заметить, что греческий обычай сжигания мертвых мне больше по сердцу. Тут одинаковость праха достигается быстро и без хлопот. Наши гробницы и саркофаги только замедляют процесс. Не скажу, сколько лет нужно, чтобы кости превратились в прах, но, уверяю тебя, очень много. По крайней мере, дольше человеческой жизни. Ты, конечно же, понимаешь, мой мудрый Туллий, к чему я веду?
Туллий ничего не ответил, а только болезненно мне улыбнулся. Лицо его побледнело, а правое веко задергалось, будто он пытался мне подмигнуть.
— К тому я веду, — продолжал я, — что все мы будем прахом, и все достигнем одинаковости: и последний раб, и ты, Туллий, и я тоже. Представь себе, как я держу в руках урну с твоим, Туллий, прахом. Представь, как я высыпаю его к себе на ладонь. Вот на эту самую. — Тут я раскрыл ладонь и поднес ее к самым глазам Туллия (его и без того близко расположенные глаза сейчас почти слились у переносицы). — Я высыпаю твой прах на ладонь, он струится меж пальцами, ветерок подхватывает его и уносит. Через минуту твоя урна пуста: ни тебя, ни даже твоего праха — ничего не осталось. Правда, из уважения к твоим прежним заслугам я прикажу сохранить урну и написать на ней: «Здесь хранился прах Туллия Сабона». Если ты хочешь, я окажу тебе такую услугу. Ну, ты хочешь? Скажи, не стесняйся, я уверяю тебя, что обязательно сделаю это.
Я убрал ладонь от его лица. Оно было теперь белым как полотно. Глазки в самом деле слились у переносицы, и он был сейчас похож на циклопа Полифема, тем более что ростом был значительно выше меня. Правда, я не ощущал себя Одиссеем и не бросился бежать, а холодно сказал ему: