Она подняла голову. Она улыбалась, и следов обиды уже не было на ее лице — смотрела с любовью и желанием.
— Внимательно слушаю тебя, Гай, — произнесла она кокетливо.
— Оставь этот тон, Друзилла, — строго сказал я, — разговор будет серьезным.
— Но у нас всегда серьезные разговоры, Гай, — не желая прислушиваться ко мне, улыбнулась она, — с самого, как ты понимаешь, детства. Еще когда мы с тобой гуляли в нашем парке и ты впервые повалил меня на траву.
Если бы я не знал Друзиллы, я был бы уверен, что она издевается надо мной. Но я очень хорошо знал ее — она не издевалась, а просто была сама собой. Другой Друзиллой она, по-видимому, уже не могла стать.
Я схватил ее за руку и сильно дернул. Она вскрикнула, отняла руку, на глазах ее блеснули слезы. Простонала, растягивая звуки:
— Бо-ольно!
— Будет еще больнее, — со злобой сказал я, делая движение рукой, будто снова хочу схватить ее.
Она отстранилась, посмотрела на меня с испугом. Испуг был настоящим, не очень глубоким, но достаточным, чтобы я мог говорить, а она слушать. Собственно, этого я и добивался.
— Слушай, — проговорил я, надвинувшись на нее, — я никогда не говорил с тобой о государственных делах, а сейчас нужно поговорить…
— Но, Гай!.. — жалостливо перебила она меня.
— Молчи и слушай, если не хочешь, чтобы я снова сделал тебе больно. (Она поняла, что я не шучу, и вжала голову в плечи.) Если не понимаешь, то хотя бы послушай. Но я желаю, чтобы ты поняла, потому что от этого зависит многое. Возможно, что зависит все.
— Что зависит? — все-таки вставила она.
— Зависит все: наша власть, твоя и моя жизни, спокойствие Рима, в конце концов. В гвардии неспокойно, в Иудее назревает бунт, денег в казне мало. Это только часть наших проблем, но о других тебе и знать не надо.
— Но, Гай, — осторожно произнесла она, — при чем здесь Иудея? Ведь я в этом ничего не понимаю.
— Иудея здесь и в самом деле ни при чем, и в этом деле тебе понимать ничего не надо. Но гвардия… С гвардией все сложнее. Наше положение таково, что в Риме преторианцы решают все. Вспомни Тиберия и начальника преторианцев Макрона. Вспомни, как я стал императором. Вспомни, кто сделал меня императором!
— Я знаю, — вдруг зло и без всякого страха воскликнула она, — ты спал с женой Макрона, с этой мерзкой Эннией. С этой гадкой Эннией, у которой волосатые ноги и вислый зад. Я помню, куда она водила тебя и чем вы там с нею занимались. Как ты мог, Гай, спать с этой мерзкой шлюхой!
— Замолчи! — крикнул я, но не очень уверенно.
Друзилла замолчала, но теперь она прямо смотрела на
меня, гордо откинув голову, и в глазах ее не было страха. Воистину, ревность любящей женщины сильнее всего.
Я несколько растерялся, чувствовал, что Друзилла уже не боится меня и скорее это я боюсь ее ревности. Еще несколько мгновений такого молчания, и победа была бы за ней. Но тут я нашелся. Друзилла подсказала, неведомо для себя, нужное продолжение. Сам бы я, верно, никогда не догадался.
— Да, я спал с Эннией, — проговорил я одновременно и жестко, и как бы чуть жалея себя, — и ты права, у нее были волосатые ноги и вислый зад. Более того, ты не знаешь, как от нее дурно пахло, когда она занималась любовью. Кто бы знал, как мне было невыносимо. Меня тошнило от ее запаха, едва ли не рвало. Ты этого не знаешь, а я это помню хорошо. Ты думаешь, что мне доставляло огромное удовольствие шататься с нею по притонам и быть рядом, когда она совокуплялась с разным сбродом? Мне было противно, но я терпел, потому что я хотел быть императором. Я терпел, потому что Рим уже не мог переносить Тиберия, а он все не умирал. Я терпел, потому что нужно было помочь ему умереть и самому стать императором, чтобы спасти Рим.
Она все еще прямо смотрела на меня, но в выражении ее лица уже была растерянность и голова уже не была так гордо откинута.
Я все-таки был замечательным актером, и только тупая толпа не могла уразуметь этого. Кто бы видел сейчас, какую великолепную паузу я сумел выдержать! Ни один актеришка во всем Риме — из числа тех, кто считаются великими, — не смог бы сыграть лучше.
— Я терпел, — продолжил я уже по-настоящему трагическим голосом (в нем были и боль, и гнев, и стыд, и гордость), — шел на самые страшные унижения, чтобы спасти Рим. А ты в это время жила в свое удовольствие, спала, с кем хотела, делала, что хотела. Тебе не нужно было ходить по притонам и отдаваться всякому, кто бы тебя захотел! И ты еще смеешь упрекать меня. Где же справедливость, о боги!
Я выговорил это и отвернулся. На моих глазах выступили слезы. Самые настоящие, и ни одному лицедею не снилась такая игра.
Снова наступила пауза. Но в этот раз требовалось, чтобы вступила Друзилла. И она сказала, осторожно тронув мою руку:
— Но я же не знала, Гай. Я не понимала ничего, прости меня, прости!..
— Разве в этом дело, — проговорил я с грустью (трагический тон был бы сейчас неуместен), — ты ни в чем не виновата, и мне не за что прощать тебя. Ближе тебя у меня нет никого на свете. Я всегда любил и люблю тебя одну. Ты и представить не можешь, как ты мне дорога!