Итак, направляясь с Востока в Рим, я пребывал в тревожном состоянии. После Фарсала, после Египта, после Зелы и я и мир вокруг сильно изменились. И я был раздражён, когда понял, что никто не хочет признать это. Меня, помнится, отчасти рассердил, отчасти позабавил Цицерон, возглавлявший длинную колонну своих друзей, когда вскоре после моего прибытия в Италию он вышел навстречу мне и умолял пощадить его. Великий оратор выглядел не менее удручённым, чем все остальные, а я подумал, что такой вид вызван не только его оскорблённой гордостью, но и опасениями потерять своё весьма значительное состояние (он не мог бояться того, что я посягну на его жизнь). Цицерон, видимо, посчитал, что, если он выступит передо мной униженным просителем, его драгоценности, скорее всего, останутся при нём. Я, естественно, постарался не уязвлять его легкоранимую душу. Я сошёл навстречу ему, обнял и посадил с собой рядом в колесницу и большую часть того дня пропутешествовал с ним. Я сразу же успокоил его относительно имущества и судьбы множества друзей и родственников (в том числе и его брата Квинта), которых он ранее уговаривал идти с оружием против меня. Цицерон оказался искренне потрясён моим желанием избежать всяческих репрессий и простить по возможности всех моих врагов и даже предложил свою помощь в сношениях с сенатом. Однако я уже не испытывал к этому великому деятелю и оратору иных чувств, кроме чисто умозрительной симпатии. Что касается современной политики, то он в ней, по-моему, играет роль пережитка прошлого. Я не могу забыть, как в критические времена его красноречивые речи обращались к дурным людям и на пользу бездарному правительству. Теперь наконец он, кажется, разочаровался в партии Помпея и действительно жаждет мира, но в основе этого разочарования лежит обида на некоторых приближённых полководца, которые лично с ним были грубы, и на самого Помпея, не оценившего в нём военного советника. А многоречиво рассуждая о мире, он произносит такие, например, слова: «необходимо перестроить республику» — как раз то, чем я собираюсь заняться, — но он-то под этим подразумевает не более как возврат в то состояние застоя и угнетения, которое предшествовало гражданской войне. Мне было куда интереснее слушать рассказываемые им сплетни, чем политические банальности и рецепты, хотя сплетни касались прежде всего его самого. Он много говорил о Долабелле, женившемся на его дочери и, как и следовало ожидать, очень плохо с ней обращавшемся. Но Цицерон, желавший породниться с аристократом, предпочитал думать — абсолютно не в соответствии с действительностью, — что его дочь, которую он искренне любил, счастлива. А Долабелла тем временем стал любовником жены Антония, которая прежде была замужем за злейшим врагом Цицерона, Клодием. Долабелла к тому же, как я уже слышал, чинил разные препятствия Антонию на политическом поприще. А так как оба — и Долабелла и Антоний — принадлежали к моей партии, их явная вражда ничего хорошего мне не сулила. Цицерон терпеть не мог Антония и плёл мне долгие истории о его склонности к пьянству, — о чём я и сам прекрасно знал, и о его вульгарном поведении. Да и поведение Долабеллы в этом плане оказывалось ненамного лучше, сетовал Цицерон. Я же был недоволен ими обоими. Долабелла по собственной инициативе начал агитацию среди плебеев за отмену долгов. Антоний, который хотя бы последовательно проводил в жизнь мои и моих близких друзей указания, справедливо прекратил это революционное движение, но вёл себя при этом бестактно и применил совершенно лишнее в тех обстоятельствах насилие. И снова Рим превратился в арену серьёзнейших беспорядков, но на этот раз инициатива этих волнений и подавление их исходили от членов моей партии. Долабелла потерпел поражение, но вместе с ним потерпел поражение и я. И я особенно разгневался на Антония за то, что он выпустил из-под контроля ветеранские легионы. Антоний хороший военачальник, и я был совершенно уверен, что он справится с этими легионами, если посвятит своё время работе с ними, а не бесконечным пьянкам и разгулу в Риме или скупке конфискованных поместий за большие деньги, которые он не собирался, если представлялась такая возможность, вкладывать в государственную казну. И Долабелла, поборник бедных должников, тоже занялся таким помещением денег. Я потом внимательно проследил, чтобы они полностью расплатились за свои делишки.