— Эти вот? Этих для домового обихода держу. Табунов моих ты не видел. На дальних лугах лето целое, на медвяных травах. Человека не подпустят, зубами разорвут, не кони — звери лютые!
— Голяков бы к тебе в науку…
Дорош весело захохотал.
— Хмельной колобродит: раззудись плечо, горы сворочу. А проспится — пшик своротил. Жизнь — она такая, какую кто похочет.
— Конешно, — поддакнул гость. — Котельщик гнет ушки тагану, где похочет.
Ничего не ответил Дорош, только вдруг лукавым шепотком, потянувшись к уху гостя, спросил:
— В царевой службе не служил ли ты? На ливонской войне под Ругодивом?
[7]
И под городом Могилевом?
Гость отстранился.
— Не корю, что ты! — успокоил Дорош. И с той же лукавой настойчивостью продолжал: — Величать-то тебя как? Слышу: Бобыль. Слышу: Вековуш. И впрямь, векуешь бобылем. Корня пускать не хочешь…
И приостановившись:
— …Слышу: Ермак.
— И Ермака знаешь?
— Дома-то, на Дону, как не знать! А еще: Василий будто ты, Тимофеевич, значит, по батюшке.
— Поп крестил, купель разбил…
— Имечко с водой-то и убежало, а?
Дорош довольно рассмеялся.
— И молод ты вроде, атаман… — Да ворон годов не сочтет? Тогда Дорош согнал улыбку, от которой лукаво светилось все его красивое лицо.
— Умен. Важнее нет для казака… — Остановился и серьезно, трубно громыхнул: — …для славного нашего Дона. Вот о нем и помни. Донская правда — атаманская правда. Тебя же зовут атаманом. Правда голытьбы не про тебя.
— А казацкая правда, голова-хозяин?
Дорош сдвинул густые брови.
— Знаешь ли, чего ищешь? Ты галаю на слово не поверь, даром что тоже зовется казак. Ты попытай его: что у него под зипуном? Холопья рубаха — вот что! Мы, вековечные казаки, мы одни — Дон!
— Истинно, — опять поддакнул гость. — Окаянным — окаянная правда. Только я уж поищу, голова-хозяин, той казацкой правды, уж поищу, не взыщи. Чуть раскосыми глазами, как бы мимоходом, поглядел в лицо Дорошу.
— Коли птицы всю склевали, там поищу, куда и птицы не залетывают. Найду и на Дон приведу, ой, гляди!
В ответ грохнул Дорош кулаком по столу.
— Всякого, от кого поруха реке, жизни не пожалеем, скрутим!
И, словно переждав, чтобы хозяин сказал, что надо, лукавые смешинки опять вернулись в его глаза.
— А погулять, что ж, — твоя голова, — я снаружи. Ищи белой воды, а то, может, лазоревых зипунишек. Речам же твоим не верю. Настанет пора, сам не поверишь, атаман. К нам вернешься. Потому струги и пороху дам, зерна отсыплю…
Они заговорили о зелье, о снасти и о доле из добычи, которая после возврата казаков с Волги будет причитаться Дорошу.
— За тобой не пропадет: вот этому верю.
Теперь, когда все сладилось, он кликнул:
— Алешка!
Из соседней горенки со жбаном в руках вошел Гнедыш, сын Дороша. Все у него было, как у отца, но был он меньше, тяжеловатей, чернее волосом, толстогубый. Будто к каждой черте примешивалось нечто, отчего мельчала она, набухала, лениво оплывая. И в глазах Гнедыша, по-отцовски круглившихся, не было отцовских золотистых смешинок, но совиным отливавшая желтизна. Жена Дороша давно умерла, говорили, что Алешка Гнедыш — сын ясырки-арнаутки, сырой и тучной, жившей в доме Дороша долго — до той поры, пока в возраст пришла девушка, которая сейчас, следом за Гнедышом, показалась в горнице с блюдом в руках. Она была простоволоса, сильная, высокогрудая, с золотым жгутом на затылке, и неслышный, легкий ее шаг говорил, какое наслаждение двигаться ее молодому телу.
Не поглядев на сына, с какой-то заботливой нежностью обернулся к ней Дорош:
— Уморилась? Задомовничалась?
То ли объясняя гостю, то ли для того, чтобы особенно ласково назвать девушку, он сказал:
— Рыбалка моя! Найденушка…
Она поставила блюдо.
— Не, на бахче посидела. В подпол лазила… Тебя ждала!
Дорош глянул на сына и, как бы объединяя его взором с девушкой, сказал:
— Мой Алешка побратался с Гаврюхой Ильиным. Пальцы порезали, кровью присягали. Ребячья блажь… Вот она — правда!.. Да я не про то. Я тебя по-отечески спрошу: где ж твои сыны, атаман? Всех, небось, по свету посеял — себе ни одного. Не себе сеял — другие и пожнут. Ну да…
Отмахнулся рукой, точно все отстраняя, взял с блюда серебряный ковш. То был почетный ковш, государев дар, сберегавшийся с самой Дорошевой службы в Москве.
— Во здравие тихому Дону.
Выпрямился, головой почти касаясь притолоки. Подал ковш гостю.
— Во здравие великому синему Дону! — ответил гость.
У станичной избы глашатай кидал шапку вверх:
— Атаманы молодцы, послушайте! На сине море поохотиться, на Волгу-матушку рыбки половить!..
А когда собралась вокруг голытьба, глашатай перевернул шапку донцем книзу. И в нее посыпались медные деньги.
Три дня пропивали угощение атамана ватаги — бобыля Ермака. Потом стали собираться на гульбу. Мочили ружья рассолом, чтобы железо, тронувшись ржавчиной, не блестело: на ясном железе играет глаз.
Шестьдесят плотников чинили и строили ладьи.