Я ненавижу канцелярии, пропитанные плесенью чернильных пятен и запахами пудры стареющей регистраторши. Я не могу работать так же, как работал прошлый год, потому что у меня не совсем еще здорова голова. Я не умею ничего, кроме того, как гоняться и рыскать с отрядом за бандою по горам ли, по тайге ли или как перестроить колонну полка из резервной в походную. Но у меня зато сильные бицепсы и железная хватка гибкой пятерни.
И пусть будет пока так. Я знаю хорошо, что я еще выплыву наружу и что не моя вина в том, что я ухожу в резерв на несколько месяцев.
Мне много и много есть еще о чем писать, и я ни на минуту не перестаю верить «в совместный долгий и славный путь».
Я очень люблю тебя, Сергей, и Наташу - обоих одинаково, но за разное и по-разному. Тебя за то, что ты первый у меня, а главное, более близкий мне, чем кто-либо другой из литературной семьи. Наташу за то, что на нее должна быть похожа моя будущая настоящая жена. И если я долго не писал и опять долго писать не буду, то это ничего не значит.
Подвожу письмо к концу. Писал его не торопясь, спокойно заканчивая, оттачивая фразы и не растягивая - так, как когда-то учил ты.
Душно. Лоб у меня влажный и немного пыльный, и несколько капель пота падает на бумагу. На крыльце стоит мой хозяин, на сеновале которого сегодня я ночую. Из большой медной кружки он пьет холодный грушевый квас. Глотка у меня пересохла, и то удовольствие, с которым и я потяну сейчас ледянисто-сладкую жидкость, отзывающуюся немного прелостью кадочных досок, превосходит даже то, которое дает первый стакан хорошего ленинградского пива.
И кончаю.
Когда, где увидимся? Не знаю и сам. Во всяком случае, не раньше, чем я кончу свою новую повесть. Раньше увидеться со всеми и приехать в Ленинград мне было бы стыдно.
Мне вспоминается почему-то:…большое зеркало вашей столовой, и в нем высокая темная фигура в кожаной куртке, кожаных перчатках и сросшееся с английской трубкой слегка улыбающееся лицо - но… как это все далеко, далеко.
Крепко, крепко стискиваю ваши руки и желаю всего самого хорошего. Мы еще встретимся.
Ваш Арк. Голиков.
P. S. Привет всем товарищам»[7]
.«ПРОФЕССИЯ - ЛИТЕРАТОР, СПЕЦИАЛЬНОСТЬ - ФЕЛЬЕТОНИСТ»
Путь к фельетону
В Пермь поезд пришел вечером. На полутемном перроне с трудом разглядел арзамасского друга Колю Кондратьева, который его встречал. Сели в пролетку, уместив в ногах весь его багаж - вещевой мешок с несколькими книжками «Ковша» и старыми рукописями.
Еще осенью Николай с Шуркой Плеско прислали письмо. От Шурки, правда, была только приписка. Коля ж писал подробнее: работает в крестьянской «Страде», а хотел бы окунуться в «рабочую массу». Сообщал, что «ведет нормальный образ жизни». Жаловался: Пермь городишко мещанский. Ион боялся, что ему Пермь тоже придется не по нутру. А выбора не было.
…В Донбасс добирался уже пешком. Ночевал на бахчах у сторожей, с беспризорниками у костра в лесу. Если спрашивали, что он «есть за человек» и «куда путь-дорогу» держит, говорил, что есть он «солдат-красноармеец, вышел в бессрочный после службы», а идет «искать счастья-работы, хоть на земле в заводе, хоть под землей в шахте, лишь бы какая-нибудь, а какая» - все равно…
Нанялся за 27 рублей в месяц вагонщиком в шахту. Дали ему «брезентовые штаны, рубаху, три жестяных номера»: личный, на фонарь и казарму. И спустили на третью отметку в полукилометре от поверхности.
«Сначала было тяжело. Сколько раз, возвращаясь с работы… клял себя за глупую затею, но каждый день в два часа упорно возвращался в шахту, и так полтора месяца».
Стал худым. «Глаза, подведенные угольной пылью, как у женщины из ресторана, и в глазах новый блеск - может быть, от рудничного газа, может быть, просто так, от гордости».
Получив заработанное, двинулся к Артемовску. Пока возил вагонетку, гнал все мысли. Теперь снова надо было решать. Возвращаться с пустыми руками в Ленинград не мог. Говорить каждому: «Понимаешь, опять контузия» - мешала гордость. Купил билет до Москвы.
И тут, в Москве, встретил Шурку Плеско, с которым не виделся пять лет. Шурка закончил КИЖ - Коммунистический институт журналистики. Работал редактором комсомольской газеты «На смену» в Перми, потом заместителем редактора в рабочей пермской «Звезде», и вот недавно, в сентябре, забрали в «Рабоче-крестьянский корреспондент» при «Правде» в Москве. Шурке был двадцать один год.
В кругу арзамасских друзей он считался удачливее всех. А тут у них с Шуркой роли как бы поменялись, но он, не тая подробностей, поведал про все свои бедствия - и большое Шуркино лицо посветлело. Он изумился и обиделся, а Шурка ласково объяснил: «Надо ехать в Пермь».
Там оставался Кондратьев, имелось жилье, но главное - отличная рабочая восьмиполосная газета. И отличный коллектив.
В Пермь его приглашали и раньше, но тогда был полон грандиозных планов. Еще недавно думал вернуться в Ленинград. Теперь желания были заметно скромней. Снова боялся одиночества - согласился. И Шурка добавил на дорогу…