Но если печатный текст — такой важный параметр или критерий для Шрамма и его исследования, то не следует ли задаться вопросом: что же он собой представляет? И здесь работа Рамуса может оказать нам значительную помощь. Ибо подобно тому, как Дьюи пытался объяснить, хотя и довольно путанно, значение в образовательном плане наступления века электроники, Рамус в шестнадцатом столетии выдвинул новую программу, охватывающую все ступени образовательного процесса. Как указал отец Онг в недавно опубликованной статье «Организация обучения в классе у Рамуса и природа реальности»,[140]
для Рамуса и его последователей цель школьного обучения — ни больше, ни меньше — сохранить единство мира. «В жизненной практике можно пользоваться только тем, что уже прошло апробацию в процессе школьного обучения. Классная комната по своему смыслу представляет собой выход в реальность, и притом единственный выход». Именно этой идеей, появившейся в шестнадцатом веке, озабочен, хотя и бессознательно, Шрамм уже в веке двадцатом. С другой стороны, Дьюи выступает как полная противоположность Рамусу в своем стремлении развеять фантастическое представление о школе как о непосредственном придатке печатной отрасли и как своеобразной воронке, через которую должен быть пропущен весь опыт учащихся для того, чтобы иметь «практическую полезность». Рамус был совершенно прав, подчеркивая первостепенное значение печатной книги в классе. Только с ее помощью учащиеся могли освоиться с гомогенизирующим воздействием новых средств коммуникации. Формирующее влияние новой печатной технологии должно было приучить их переводить любую проблему и любой опыт в новую форму — линейный порядок, связанный с визуальностью. Для националистически ориентированного общества, направляющего всю человеческую энергию на решение общих задач в области коммерции и финансов, очевидна необходимость именно такого типа обучения. Организовывать и направлять всю рабочую силу общества — такая задача неразрешима без всеобщей грамотности. Вспомним Наполеона, который испытывал серьезные проблемы с обучением крестьян и других полуграмотных новобранцев строевой подготовке и ружейным приемам, но остроумно вышел из положения, связав им ноги веревкой длиной восемнадцать дюймов, чтобы выработать у них чувство необходимой точности и единообразие движений. Но в полную силу способность письменной культуры к организации человеческих ресурсов проявилась в девятнадцатом веке — тогда, когда печатная технология глубоко проникла во все сферы жизни: коммерческую, промышленную, в сферу образования и развлечений.Рабле рисует перспективу будущего печатной культуры как потребительского рая прикладного знания
Когда занимаешься вопросом о Гутенберговом изобретении, рано или поздно почти неизбежно на ум приходит письмо Гаргантюа Пантагрюэлю. Задолго до Сервантеса Рабле создал убедительный миф или прообраз державы печатной технологии. Мы уже упоминали миф о Кадме, посеявшем зубы дракона (т. е. буквы алфавита), из которых выросли вооруженные воины, как лаконичную, но точную характеристику устной культуры. Рабле, как и пристало автору эпохи книгопечатания, весьма многословен. Тем не менее его видение гигантизма и будущего потребительского рая оказалось также весьма точным. Можно указать четыре грандиозные попытки мифологизации гутенберговского преобразования общества. Кроме «Гаргантюа», это — «Дон Кихот», «Дунсиада»[141]
и «Поминки по Финнегану». Каждая из них заслуживает отдельного тома в плане изучения их отношения к эпохе книгопечатания. Но здесь мы вынуждены ограничиться короткими заметками.Для того чтобы понять, почему Рабле испытывал такой восторг перед едва набирающим обороты процессом механизации, следует сначала ненадолго обратиться к той стадии этого процесса, когда он развернулся во всю мощь. В своем исследовании процесса демократизации потребительских товаров, ранее доступных лишь привилегированным классам, «Механизация становится у руля» Зигфрид Гидион рассматривает значение сборочной линии, конвейера в его наиболее развитом виде (р.457):