Ведь в самом деле это была рискованнейшая авантюра, и прежде всего для меня. Если бы она провалилась, с нее спрос небольшой — она всего лишь студентка. Я же поставила на карту свой авторитет: всем было известно, что она со мною занимается, что я, пользуясь своим положением, привела ее в театр, нарушив все существующие правила, по которым она была обязана пройти через конкурсное прослушивание. Но я знала, что там при желании ее легко можно было провалить с ее хоть и красивым, но хрупким и еще не вполне раскрытым голосом. Здесь же в спектакле, в короткой, но очень эффектной сцене «У фонтана» — другая сцена, с Рангони, в Большом театре не шла, — она показала себя в комплексе всех своих артистических данных. Не успели еще меццо-сопрано Большого театра опомниться, как Образцова была зачислена в труппу солисткой, минуя стажерскую группу. Ей было 26 лет.
А через несколько месяцев Большой театр впервые выезжал на гастроли в Милан, и мне хотелось, чтобы эта девушка, ничего еще не видевшая в жизни, посмотрела Италию. Но борьба между солистками за поездку шла не на жизнь, а на смерть, и ни о какой Марине Мнишек для Образцовой не могло быть и речи — ее пели Архипова и Авдеева. Тогда я упросила Покровского быстро ввести ее на партии гувернантки в «Пиковой даме» и княжны Марьи в «Войне и мире», что он и сделал, хотя в том не было никакой надобности, и Образцова выехала с нами в Италию.
И вот теперь эта Лена, которую я вытащила за шкирку, как тонущего щенка, и на пуховых подушках принесла в театр, бедная Лена с глазами, всегда готовыми для слез, пошла с доносом на Славу и на меня, так щедро дарившую ей самое дорогое, что у меня было, — мое искусство.
Что касается Милашкиной, то, работая в театре уже шестнадцать лет, она всегда была второй после меня. В нашем общем репертуаре я пела премьеры, а она лишь следующий спектакль, она меня люто ненавидела. А вот Атлантов и Мазурок? Они-то числились моими друзьями, были моими многолетними партнерами… Но даже не углубляясь в годы сталинского террора, если подумать лишь о побочной «деятельности» прославленного тенора Нэлеппа, а в этом он был в театре не одинок, то уже не вызовет никакого удивления быстрота и точность, с которой схватила эстафету новая смена строителей коммунизма. Спите спокойно, товарищ Сталин, посеянные вами и вашими верными соратниками семена ненависти, зависти и злобы дают пышные всходы и из поколения в поколение питают души советских людей своими ядовитыми плодами.
Не упустив счастливой возможности, к этой компании подключился и Евгений Нестеренко. К записи «Тоски» он отношения не имел, не конкурировал ни со мною, ни со Славой. Мало того, творчески был связан с Шостаковичем и был первым исполнителем некоторых его сочинений. Но еще раньше, буквально за несколько дней до всей нашей истории, он был в ЦК — сигнализировал, что в Большом театре потеряна бдительность: Покровский ставит никому не нужную и вредную для народа формалистическую оперу Прокофьева «Игрок». А на следующее утро на репетиции того же «Игрока» как ни в чем не бывало подошел к своему учителю Покровскому:
— Какой потрясающий спектакль, Борис Александрович! От всей души поздравляю вас и надеюсь, что буду иметь счастье в будущем спеть в нем. Примите от меня маленький сувенир на память о незабываемом впечатлении.
И протянул Покровскому игрушечную рулетку.
— Ах, Женя, Женя, вчера в ЦК партии вы говорили совсем другое, когда предали меня. Когда же вы сказали правду — сейчас или вчера?
Нормальным было бы, выслушав такое от своего учителя, тут же в ужасе умереть. Но эти люди способны выслушать всё.
Так что же заставило Нестеренко пойти с доносом на своего учителя, давшего ему сценическую жизнь, или Образцову — против меня? Но в том-то и дело, что таким не нужен «ни Бог, ни Царь и ни Герой». Они с малолетства росли рядом с предателями, видели, как за доносы люди получали ордена, звания, квартиры, обеспеченную жизнь, и они поняли, что пришел момент, когда можно заработать политический багаж для благополучия всей дальнейшей жизни, заслужить доверие партии. Традиции предательства живы, и Нестеренко пошел в ЦК по давно проторенной дорожке — «против формализма в музыке». Образцова же проявила государственную бдительность — вовремя закричала: «Долой Солженицына!» Такой счастливый случай в ее жизни мог и не повториться, и она блестяще для себя его использовала. Но какие материальные блага мира помогут ей забыть тот момент в Нью-Йорке, когда через несколько лет она пришла ко мне, изгнаннице, за кулисы в Карнеги-Холл — я пела в «Евгении Онегине» с Бостонским оркестром и американскими артистами, и когда, при всех назвав ее Иудой, я выгнала ее вон из артистического фойе. Забыть те мгновения, когда, побелевшая от страха и публичного унижения, она шла сквозь строй изумленных американцев.
Но вернемся к тому дню 28 марта, когда, ничего не подозревая о том, что произошло этим утром в ЦК партии, мы готовились идти в студию грамзаписи. Зазвонил телефон, и я взяла трубку.