— Мы начали, и нам нельзя останавливаться, нельзя и медлить, — продолжал Ломакин. — Кроме денег существует еще гордость. Гордые люди не спрашивают, сколько им заплатят за мужество. Сто лет надо пробежать за десять лет. В таком пути не бражничают. Мы не имеем права тратить деньги, вырученные за хлеб, на покупку чужеземных приборов и механизмов. Мы сами сумеем их сделать. И внутри страны мы должны научиться беречь не только миллионы, но и копейки. Вот почему рабочий Ломакин якобы выступает против рабочих. Пусть буржуи скулят об их «разнесчастной судьбе». Нынешний рабочий, стоящий у станка индустриальной пятилетки, стоит не меньше рабочего со штыком. Крови-то много пролито. Что же, забыть про нее?
Главная мысль доходила до Парранского даже не через слова Ломакина, он достаточно наслышался их и в самых разных вариациях. Его подкупала убежденность этого не всегда ровного человека. Ломакин не сумел бы покорить критический разум Парранского политическими логарифмами, не будь у него веры. Вера — это сила жизни, это действие, это новое величайшее строительство. Эпоху делают очень простые люди; их раньше и не принимали в расчет, мимо них проходили, как мимо груды бесформенных камней.
— Разберутся ли они? У станков? — вырвалось у Парранского.
Ломакин досадливо махнул рукой.
— Почему вы в них не верите?
— И они не все верят.
— Достаточно того, что мы верим в них, Андрей Ильич, и согласно этому организуем движение масс. Непонятно?
— Почему же? Понятно, — сказал Парранский. — Но смею вас предупредить: организуемые вами массы должны полностью чувствовать себя хозяевами. Только тогда можно утверждать тезис о непобедимости революции и не опасаться тьеров и бонапартов...
Ломакин опять посмотрел в окно, вгляделся прищуренными глазами в мокрого по пояс пожилого человека, неутомимо продолжавшего вымывать капельки ртути, рассеянной по измельченному стеклу. От сгорбленной фигуры человека протянулась длинная тень до самых ворот; струя, бьющая из пожарного гидранта, играла на солнце тысячами искр, словно пламя. Ломакину захотелось, чтобы Парранский взглянул на это зрелище. Он подозвал его к окну, но Андрея Ильича уже не было в кабинете.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Хитрово несколько минут не обращал никакого внимания на вызванную им нормировщицу: писал, подсчитывал; его желтые, пергаментно блестящие фаланги пальцев были похожи на костяшки счетов.
На гладкой, будто полированной, коже, обтянувшей вытянутый асимметричный череп, старость оставила свои следы в виде ржавых пятен.
— Простите, вы уже здесь? — Хитрово деланно улыбнулся, и все его лицо покрылось морщинками, глубокими и мелкими.
Наташа кивнула и тоже ответила улыбкой, хотя старость «Аскольдовой могилы» (так называли Аскольда Васильевича Хитрово) всегда вызывала в ней неприятное чувство; в ней протестовала молодость.
— Не угодно ли ознакомиться с директивой?
Наташа с присущей ей чувствительностью уловила язвительный оттенок в его словах.
Вспомнилось: «Хотели быть хозяевами — стали. Буржуй был плох — обернитесь без него, только ни на кого не пеняйте. Не на кого теперь штык точить, шишки валить, некого в тачку сажать... Раньше хозяину приходилось служить, а теперь я... аккуратно выполняю директивы».
Эти слова были произнесены Хитрово вслух на одном из инструктажей в ответ на чей-то замаскированный упрек по его адресу. Вероятно, впоследствии он пожалел о своей откровенности. Обычно же Аскольд Васильевич избегал запальчивых споров, высказывался осторожно и безукоризненно изучил все тонкости порученного ему деликатного дела.
В начале своей деятельности, вскоре после гражданской войны, когда на производство медицинского и лабораторного оборудования было обращено особое внимание и на бывшую фабрику немецкого концессионера бросили людей и кредиты, Хитрово сразу же завоевал доверие мастеров и рабочих своей щедростью. Ему ничего не стоило убедить руководителей треста в необходимости повышенных расценок, поскольку необходимо было поскорее наладить дело и привлечь лучших мастеровых. Он рекламировал свою доброту и понимание рабочих интересов на всех собраниях, где ему удавалось выступить.
Не имея дурного умысла, Хитрово тем самым расшатал нормы и расценки и невольно разбудил так называемые отсталые инстинкты. Хитрово, пожалуй, нисколько не удивлялся устойчивости психологии рабочего, старавшегося работать поменьше, а получить побольше. Он считал незыблемыми заповеди, касающиеся физического существования человека.