Блок, на сей раз совсем не элегантный, загорелый, обветренный, в дорожном мешковатом костюме, пробирался сквозь нарядную толпу к Белому. Они расцеловались.
– Ну вот, как я рад, что поспел…
– И я рад…
– Знаешь, я думал, что опоздаю…
– Сегодня из Шахматова?..
– Восемнадцать верст трясся до станции… Перепачкался глиной: вязко, ведь – оттепель, а ты знаешь, какие дороги у нас…
Кое-кто узнал Блока. Уже приближалась улыбающаяся Морозова в сияющем платье. Блок сразу стал светским. Началась лекция. Блок слушал рассеянно, – мысли его были заняты бегством Толстого.
Он с величайшей остротой пережил неслыханный по духовной смелости и нравственному величию поступок человека, которого назвал единственным гением, одним своим присутствием озарявшим тогдашний мир. Померкло солнце над Россией. Мы уже знаем, как боялся Блок смерти Толстого. В своем представлении о тяжелейшей драме, раздиравшей семью гения, он был бескомпромиссен – характеризуя облик официальной и официозной России, не упустил и такой детали:
На следующий день Блок побывал в «Мусагете». Уютные комнаты, большой портрет Гете, подают чай с пряниками. Блок беседовал, входил в дела и замыслы издательства. Зашла речь об издании его книг. За обедом у Тестова, с селянкой, расстегаями и рейнвейном, было решено выпустить новый сборник стихов («Ночные часы») и трехтомное «Собрание стихотворений». Разговор шел и о собрании сочинений, но Блок нашел это преждевременным.
Белый, собиравшийся за границу, повез Блока знакомить со своей спутницей – Асей Тургеневой. «Я видел двух барышень, но, по обыкновению, не уверен которая, – сообщил Блок матери. – Если одна – то мне нравится, а другая – очень не нравится». Избранница Белого была «другой».
Андрей Белый искренне радовался примирению с Блоком, однако и на этот раз сделал слишком поспешные выводы. Ему показалось, что блудный, но раскаявшийся сын возвращается в отчий дом, – и он уже решил, что они будут сообща «работать» над пересозданием символизма.
Блок предчувствовал возможность заблуждения и счел нужным предостеречь Белого от слишком узкого и прямолинейного толкования своей статьи о символизме. Уже в третьем письме после примирения он разъясняет, что статья – «не есть покаяние» или «отречение от своей
Не тот человек был Белый, чтобы прислушиваться к чужим словам. Расставшись с Блоком в Москве, он написал ему вслед: «Верю, что наша встреча – залог будущих наших ясных и неомраченных отношений: верю, что Твое присутствие в „Мусагете“ есть залог будущего согласия среди символистов».
Ближайшее будущее показало всю иллюзорность этих надежд. Пропасть, образовавшуюся в девятьсот восьмом, уже нечем было заполнить. Почти сразу с очевидностью выяснилось, что говорят они о разном – даже в тех случаях, когда разговор идет на общую тему.
Блок был накануне нового крутого поворота, не менее важного и решающего, чем тот, что произошел четыре года тому назад.
Для того чтобы совершить поворот, ему понадобились все душевные силы. Привести их в действие значило победить тоску и усталость. Это далось не легко и не сразу.
Блок хорошо перестроил свой дом, но перестроить жизнь не умел. В разгар возведения шахматовской Валгаллы он рассказывает в письме к Евгению Иванову, как ему пришлось по делам съездить на несколько часов в Петербург и как он возвращался, сидя один в купе.
«Какая тупая боль от скуки бывает! И так постоянно – жизнь „следует“ мимо, как поезд; в окнах торчат заспанные, пьяные, и веселые, и скучные, – а я, зевая, смотрю вслед с „мокрой платформы“. Или – так еще ждут счастья, как поезда ночью на открытой платформе, занесенной снегом».
До чего же недоступно было это простое человеческое счастье!
В тот самый день, когда Блок ездил в Петербург, было вчерне набросано знаменитое стихотворение «На железной дороге», в котором лирика так громко перекликается с историей. То, о чем рассказано в письме к другу, отнесено здесь к «красивой и молодой», тоже ждавшей и не дождавшейся своего маленького счастья.