Слишком позднее прозрение! Тогда, в январе 1904 года, ни Белый, ни Сергей Соловьев не заметили, что в Москву приехал вовсе не «герольд религиозной революции», а просто двадцатитрехлетний поэт, настроенный, правда, мистически, но обо всем, в том числе и о мистике, имевший свое мнение. Они не заметили, что Блок не терпел нецеломудренной мистической
Произошло недоразумение, непонимание – и именно на этой почве отношения Блока с соловьевцами дали первую, поначалу еще незаметную трещину.
Нет спору, Блок и сам был виноват в недоразумении, ибо не решился или не счел нужным внятно сказать о том, что ему не нравилось, и, внутренне сопротивляясь навязанной ему роли, внешним образом молчаливо принял ее. Да и стихотворные обращения Блока к Белому, тоже давали повод к недоразумению.
А вернувшись из Москвы, он написал стихотворение «Сторожим у входа в терем…», с эпиграфом из Белого: «Наш Арго!», которое можно было понять как обращение ко всем «аргонавтам»:
Белый так и понял – как призыв к «конкретному братству». И ему нужно было пережить весь сложный, трудный опыт своей «дружбы-вражды» с Блоком, чтобы в конце концов признать: «Заря убывала: то был совершившийся факт; зари вовсе не было: гасла она там – в склонениях 1902 года; 1903 год был только годом воспоминаний».
… Через день после возвращения Блоков в Петербург началась русско-японская война.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
БУРЯ И ТРЕВОГА
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПЕРЕКРЕСТОК
1
Быстро шла в рост столица громоздкой империи Российской. В 1904 году население Петербурга достигло без малого миллиона шестисот тысяч, иначе говоря – со времени, когда появился на свет Александр Блок, увеличилось почти вдвое.
Все дальше уходили в прошлое времена патриархальные, неторопливые. Жизнь набирала скорость, – все куда-то заспешили, задумываться стало некогда. Уже затрещали первые автомобили – радость и горе XX века, – им разрешалось пробегать в час не более двенадцати верст. Появились иллюзионы со смешными, судорожно дергающимися фигурками.
С каждым годом росли блеск и нищета Санкт-Петербурга.
Все так же строг и величествен был его парадный фасад – закованные в гранит берега Невы, темно-багровые, цвета бычьей крови, молчаливые дворцы с балконами, «куда столетья не ступала ничья нога».
По-прежнему сохранял город облик военной столицы – с частой барабанной дробью, медью оркестров, тяжким шагом пехоты, слитным топотом конницы.
Вычищены, вылощены были старые центральные кварталы – части Адмиралтейская, Казанская, Литейная. От торцовой мостовой остро пахло дегтем, и по-особому глухо цокали по ней копыта. Тот, кто еще застал Петербург, навсегда запомнил и этот запах, и этот звук.
Здесь на всех перекрестках торчали монументальные городовые в белых перчатках, из подворотен выглядывали дворники в чистых фартуках, в подъездах дремали обшитые позументами швейцары, – оберегали покой и достояние хозяев. Здесь царили аристократия и плутократия – Шереметевы, Юсуповы, Стенбок-Ферморы, Орловы-Давыдовы и на равных правах с ними Путиловы, Абамелек-Лазаревы, Утины, Гинзбурги, Елисеевы…
Но настоящая, быстрая, хваткая жизнь шла не здесь.
Невский проспект оставался, как и в гоголевские времена, «всеобщей коммуникацией» Петербурга. Запруженный толпой суетливых или праздношатающихся людей, он весь был в пролетках либо санях, в дребезжащих конках и крикливых вывесках, безобразно заляпавших здания по самые крыши. Почему-то чаще всего попадались вывески дантистов и фотографов – словно петербуржцы только и делали, что вставляли зубы, чтобы потом увековечиться.
Когда Блок, случалось, проходил по Невскому, дважды – и справа и слева – вывески назойливо напоминали ему об однофамильцах, тех самых, которыми кололи его обыватели и благонамеренные газетчики: «Товарищество на паях Жорж Блок» (лифты, пишущие машины, весы, велосипеды, станки) и «Банкирский дом Генрих Блокк» (с двумя «к»).