Однажды (в Берлине, в городской библиотеке у Маршталле) я наткнулся на путевые заметки из Индии, снабженные большим числом иллюстраций и некоторым количеством исторических сведений. Мне была чужда эта экзотическая, тропически пышная среда. Я был захвачен рассказами об индуизме, о боге Шиве, о царстве мертвых. Я увидел, как туда проникает человек, кто-то из нашего мира; он хочет, чтобы страдания, которые он обнаруживает в царстве мертвых, разорвали его на части. Он хочет, чтобы все земные печали обрушились на него, он хочет слиться воедино с мировой скорбью, ведь (благодаря войне) он знает: мы все — одно, братья, убийцы и убитые, палач и его жертвы.
Он отваживается на ужасающее путешествие, оно оказывается неудачным. Но Завитри, его супруга (это богиня, божественная любовь), спасает его; новым человеком, полубогом, он возвращается обратно.
Это — «Манас», эпическая поэма, написанная свободным стихом.
До сих пор мои книги встречали довольно холодный прием. Собственно, все ниши книжного рынка в те годы были заняты другими авторами. Популярностью пользовались любовные истории, семейные драмы и детективы, было много психологии, а кроме того, образованной публике нравилось, если в романе был сокрыт просветительский подтекст; злободневные вопросы, культурные проблемы подавались философским образом. Это фельетонная, эссеистическая дегенерация романа.
В моих книгах ничего такого не было. Я выдавал картины, нарисованные густыми мазками, слишком непроницаемые для читателей газет.
Кроме того, каждая книга обладала собственным стилем, данным ей не извне. У меня не было «собственного» стиля, который бы я повсюду таскал за собой и всегда держал наготове, считая его «своим» («Стиль — это человек»), я давал стилю возможность самому возникнуть из материала.
Здесь, в «Манасе», свободный стих и индийский мир: это было слишком. Книга была отвергнута.
«Как Вам такое только пришло в голову?» — спрашивал, когда несчастье уже случилось, ужасаясь, мой издатель, старый Фишер.
С моей точки зрения, книга была в порядке. Именно с этого момента берут отсчет книги, в которых речь идет о человеке и способе его существования.
«Манас» — и он тоже — не удовлетворил меня: ведь я позволил ему вернуться полубогом в его мистическую землю. Вопрос, который бросил мне «Манас», звучал так: как живется доброму человеку в нашем обществе? Что ж, давайте посмотрим, как он себя ведет и как выглядит наше бытие с его точки зрения. Так появился «Берлин — Александерплац» (название, которое мой издатель совершенно не желал принимать, это ведь, якобы, всего лишь железнодорожная станция, и мне пришлось добавить подзаголовок: «Повесть о Франце Биберкопфе»).
Естественно, я писал эту книгу, или, лучше сказать, эта книга писалась не свободным стихом, но в берлинской тональности. Но критики, слепо, что вообще присуще критикам в нашу эпоху, смогли спокойно разделаться и с этой книгой: «Последователь Джойса», — сказали они. Но если уж я непременно должен от кого-либо зависеть и подражать ему (что я совершенно не считаю необходимым, в материале и стиле я прекрасно разбираюсь и сам. Мой девиз: «Я живу сам по себе, никогда, никому ни в чем не подражал и всякий раз высмеивал любого мастера, который не высмеял себя сам»), то почему же мне непременно обращаться к ирландцу Джойсу, раз и приемы, и методы, которые он использует (а делает он это замечательно, чем приводит меня в восхищение) я узнал от тех же, от кого их узнал и он: от экспрессионистов, дадаистов и т. д.? «Александерплац» обладает особенным, присущим только ему стилем, свой стиль имеется и у «Манаса», и у «Валленштейна» (но чтобы понять это, их, разумеется, нужно прочитать).
Эта книга имела успех у публики, и меня гвоздями приколотили к «Александерплацу» (неверно истолковав книгу как описание жизни берлинских низов). Это не помешало мне дальше идти собственным путем, разочаровав тех, кто требовал от меня работы по шаблону.
Жертва — вот тема «Александерплаца». В глаза должны были броситься картины скотобойни, рассказ о жертвоприношении Исаака, сквозная цитата: «Есть жнец, Смертью зовется он». «Порядочный» Франц Биберкопф с его требованиями к жизни не позволяет сломить себя вплоть до самой смерти. Но он должен был сломаться, он должен был отречься от себя, не только внешне. Собственно, я и сам не знал, как именно. Факты наскакивают на человека, но упрямая неподвижность не спасает.
Для того чтобы проникнуть в суть проблемы и разгадать загадку подобного слома, подобной перемены, я привел в движение человека, которому было удобно в собственной плоти, на этот раз чрезвычайно высокомерного, вавилонского бога. Я хотел, чтобы он отказался от себя. Этот бог «Конрад» был виновен, он был гораздо большим преступником, нежели Франц Биберкопф, простой транспортный служащий из Берлина. Но еще менее чем последний, он был склонен сам что-либо делать с собой, он не позволял этого и мне.