За каждую снежинку, которая опускалась на Стокгольм, следовало на коленях благодарить Создателя. Капли воды с неба застывают в кристаллы и беззвучно ложатся на землю, сцепляются и утрамбовываются на поверхности новым отложением, не только белым, светящимся и красивым, но создающим новую основу и новое трение, меняющее все повадки. Ступать на такую почву приходится с осторожностью. Но как бы внимателен ты ни был, рано или поздно все же поскользнешься, и если не сядешь на зад, то проедешь вперед, рискуя потерять равновесие — или вновь обрести его, удержавшись от падения, и это мгновение открывает новую грань жизни.
Скольжение и балансирование вовлекает всех и каждого, становясь частью уличного движения, и порой вызывает неожиданное легкомыслие посреди застывшего напряжения. Все вынуждены так или иначе принимать во внимание это новое обстоятельство. Крайне важные персоны вдруг превращаются в статистов из скетча про Хелан и Хальван. Представление о достойном поведении женщины вне дома еще недавно было связано с крайней сдержанностью и холодностью. Любое спонтанное и не рассчитанное движение угрожало репутации. Исключения были малочисленны — во всяком случае, в общественных местах. Одним из таковых был выход на лед в коньках. С начала прошлого века сохранилось несколько удачных кинофрагментов, где респектабельные женщины скользят по льду залива Нюбрувикен на коньках. У некоторых получается скользить вперед почти без трения — свободно паря по пленке льда над холодной черной глубиной. Самые смелые смеются и машут в камеру. Пожалуй, это самая красивая съемка той эпохи — эпохи корсетов и длинных юбок.
Эта красота невозможна без холода, снега, льда и, разумеется, без женщин. Глупому продюсеру ни за что не понять этой связи.
Впервые я увидел эту съемку дома у Мод, после долгой зимней прогулки на Юргорден. В тот день этот фильм поведал мне что-то особенное. Воскресенье выдалось морозное. Мы совершили долгую прогулку от площади Нюбруплан вдоль Страндвэген, где стояли примерзшие паромы, и дальше через Юргордстаден, вокруг Блокхюсудден и обратно.
Густав лежал в коляске и почти все время спал. Мы с Мод давно не виделись, и мне казалось, что она переменилась. Мод была матерью-одиночкой, но очевидно довольной и счастливой. Она утверждала, что ни в чем не нуждается. Сын наполнил собой ее существование, разговоров о Генри больше не слышалось, и обо мне в обозримом будущем речь тоже не шла. Мод подумывала о смене работы и даже новом образовании. Самые бурные годы прошли — Мод, которую я знал, больше не было, но пытаясь понять, что изменилось, я ничего не видел. Может быть, ушел страх. А может быть, она его больше не показывала. Она шла — чуть вразвалочку — толкая перед собой коляску с большим достоинством, с некоторой элегантностью, которая, как и в случае с ее матерью, слегка теряла в силе, стоило Мод открыть рот. Порой она говорила о временах, когда «все это закончится», когда сын будет подростком, а она сорокалетней женщиной. У Мод было четкое представление о том, как она будет выглядеть и вести себя. В особенности я помню ее слова о молодых любовниках.
Все это было эгоистично и несколько немилосердно, и чем дольше длилась наша прогулка, тем более мы удалялись друг от друга. Мы уже долгое время общались лишь от случая к случаю: пока я жил за границей, она написала мне лишь пару, мягко говоря, язвительных писем — по причине выхода моей книги. В Париже у меня завязался роман с джазовой певицей, и Мод каким-то образом об этом узнала. Она обошлась с этим фактом так же, как порой обходилась ее мать: сначала поверхностно осудила, а затем погрузилась в молчание и полное непонимание. Может быть, эта зимняя прогулка и невыносимые разговоры о будущем служили наказанием. Неприязнь, в любом случае, была ощутима, и чем дольше я молчал, тем больше она разглагольствовала.