Сильно демонизированный образ Ганнибала, владевший массовым сознанием римлян в годы потрясений, завершившихся падением Республики, с наступлением принципата начал тускнеть и расплываться. Исполняя волю Цезаря, Октавиан, еще не ставший Августом, вернул Карфагену после более чем векового забвения звание столицы Африки, к этому времени ставшей римской (М. Le Glay, 1985, pp. 235–247). Прошло еще несколько лет, и на месте старых развалин возник новый город, в котором уже ничто не напоминало о прошлом двухсотлетней давности, когда именно здесь, на этой земле, зародилась величайшая угроза существованию Рима. Теперь Италия процветала. Бояться ей больше было некого. Римский мир продолжал разрастаться вширь, словно вновь настал воспетый Вергилием золотой век. И память о Ганнибале перестала пугать обывателя. Конечно, самые живучие из стереотипов сохранились, как мы убедились в этом на примере Сенеки, всерьез поверившего в злобную байку про «реку крови». Конечно, самые занятные из слухов и легенд по-прежнему передавались из уст в уста. Одна из таких легенд, свидетельствующая не столько о «жестокости» Ганнибала, сколько о его умении смотреть вперед, добралась до Плиния Старшего («Естественная история», VIII, 18), который не поленился пересказать ее для нас. Передавали, что командир пунийцев заставлял своих пленников драться между собой, а тому, кто выиграет поединок, предлагал сразиться со слоном, обещая в награду за смелость и боевое мастерство жизнь. Но когда одному из римских солдат удалось в одиночку одолеть слона, Ганнибал решил, что весть об этом повредит репутации его боевых животных, и приказал казнить воина. Что здесь правда, что — ложь, установить уже невозможно. Ясно одно, с годами образ Ганнибала все больше покрывался налетом мифа, а сам он из исторического лица постепенно превращался в героя фольклора. У Петрония в «Сатириконе» (I век н. э.) есть персонаж по имени Тримальхион, который любил развлекать своих гостей, рассказывая им всевозможные истории, в которых правда и вымысел смешивались самым причудливым образом. Одна из таких историй (50, 5) посвящена объяснению происхождения коринфской бронзы. Оказывается, когда Ганнибал взял Трою (!), он приказал свезти все захваченные в городе медные и серебряные статуи в одно место, свалить их в кучу и поджечь. Так был изобретен знаменитый сплав… Любопытен отзыв, которого удостаивает Ганнибала выдуманный сатириком персонаж: он называет пунийца хитрецом (vafer), но главным образом «хамелеоном» (stelio), возможно, намекая на поразительные способности карфагенянина приспосабливаться к любой обстановке, изменяя в случае необходимости свою внешность. Пример таких перевоплощений с помощью переодевания приводит один из наших источников. Еще более сложным представляется нам отношение к Ганнибалу Ювенала, который жил много позже Петрония. Равнодушный к блеску воинской славы, Ювенал излагает всю историю походов Ганнибала в двадцати строчках, проникнутых хлесткой иронией и откровенной насмешкой, быть может, самых блестящих в его творческом наследии («Сатиры», X, 147–167). Автор притворно сокрушается, что его герой, вернее сказать, антигерой, ни для кого больше не страшный, продолжает наводить ужас на несчастных учителей, которым приходится вновь и вновь выслушивать до смерти надоевший отрывок про Ганнибала, наизусть цитируемый учениками (VII, 160–164). В то же самое время такой неисправимый критик современности, каким был Ювенал, не мог удержаться от сожалений по минувшим дням, потому что в ту давнюю пору, когда под крепостными стенами Рима гарцевали на конях всадники Ганнибала, римляне, а особенно римлянки, еще помнили, что такое долг (VI, 287–291). Этот текст вдохновил Виктора Гюго на прелестный парафраз, вошедший в стихотворение под названием «Страшный год», написанное в январе 1771 года: