— Што ты! — хохотнул Пашков. — Не зверь я даурской, как ты меня за глаза кличешь, да и нужон он мне, места уловисты знает. А ты иди, распопа, иди, пока я добрый, не могу доле тебя зрети.
Ушёл Аввакум. Воевода повернул голову к двери, позвал:
— Эй, Василей!
Тут же на зов хозяина, псом из конуры, вымахнул на крыльцо приказчик и вытянулся колышком перед боярином.
— Пойди-ка в закрома, милой, — приказал Афанасий Филиппыч, — да мешка четыре ржи снеси к распопе в землянку да скажи: кто чей хлебушко мякает, на того не вякает. Ступай.
— Четыре? — Василий неугоже сверкнул глазом, но перечить не смел, зашагал, подёргивая плечами, к угловой глухой башне провиантской.
Протопоп стоял в створе ворот, смотрел, как работники выносят и прислоняют к стене острожной берёзовые кресты. Много понаделали их впрок служилые, а гробов уж не долбили, не сколачивали из плах: сил лишних не стало на «никчёмную работёнку», как определил Пашков, дескать, смерть о гробе и саване не тужит, а тело бренное у всякого грешного тленно, ну а душа… ей всё едино, во гробе она заколочена иль землёй голой присыпана — всяко в свой час воспарит, да и способней ей так-то, чем сквозь щели из домовины выпрастываться.
Вздохнул Аввакум и пошёл в землянку.
И Пашков ушёл в свою хоромину, сел за стол, достал начатую государю грамоту, перечёл её и задумался. Было о чём: кончалось лето, а он всё ещё сидел в Нерчинском остроге вопреки царскому Указу двигаться дальше, в Даурию. Причин тому было много, и воевода в который раз принимался дописать государю Алексею Михайловичу про нужды и тяготы похода, бить челом о посылке из Енисейска провианта и людишек. Но сколько именно, не оговаривал, страшась досады царской, мол, сколь тебе ещё надобно войска онричь многолюдного полка, что за нужда? А нужда была — наполовину истаял полк. И не в сражениях пали стрельцы и казаки, а как о том сказать, рука отказывалась. Нет, и в уме не держал воевода ослушаться приказа, знал — пойдет до конца, хоть залёг он ой как далеко и плыть к нему ещё да плыть по Шилке и Амуру средь немирных туземцев. Места, куда держал путь Афанасий Филиппович, были ему неведомы, знал о них лишь по рассказам да запискам землепроходцев, но уяснил крепко — тамошний народец многообразен, весьма воинствен и богат, другого такого по Сибири не встречено. Что народ там к бою свычный, поначалу не тревожило: вёл в Даурию боевой небывало большой полк, но после потерь по водным бродам, из-за надсады, болезней и многих казней, он, дошед сюда и засев в остроге, крепко озадачился. Мрут служивые, пасясь на подножном корму, а ещё и хворь окаянная привязалась — кровянит дёсна, людишки плюются зубами, бегут в тайгу и степи из крепкого острога и пропадают безвестно. А с провиантом совсем туго: что перемокло, то сгнило, а что осталось, берёг пуще жизни. Почти всю рожь пустил на посев, теперь бы дождаться урожая, а там и в путь долгий, о коем ещё четыре года назад сообщал царю, клятвенно заверяя: «…к новым острогам в прибавку по рекам Шилке, Зее и Амуру поставить государевы остроги, чтоб из них привесть под твою высокую царскую руку многих земель людей и тебе, государю, в тех твоих государевых новоприводных землях будет другое сибирское государство». Нет, не выходило по-писаному, потому как не виден был задуманному конец, который есть делу венец.
Спрятал бумагу в шкатулку, опустил на руки вскруженную всякой скорбью седую голову, да так и лежал, навалясь грудью на стол, терзаясь: грамотку-то спрятал, а вот куда спрячешь горькие думушки? А они толклись в голове роем слепней, жалили одна другой злее, а тут ещё Аввакум нажуживал и без того уж омертвелой от неисповеданных грехов душе о покаянии, грозя, что грех, яко чёрный камень прикладываясь к другому такому же, воздвигает между ним и Богом стену, которая становится всё толще, всё чернее, и благотворящая благодать Божья перестает достигать всякого живущего не по правде Его.