— Токмо и молились на собачонку, что к тебе, батюшка, хаживала, а мы все-то никак. Вот Аким вздумал спроворить, да шубёнку к тебе крадучись снесть, так дьяк Василей, сучья подпруга, плетью его отходил, а шубейку-то отнял, да-а. Застращённые мы людишки, а собачке што? Ей ништо, бегала туда-сюда, навещала, а мы и рады, как-никак, а живое существо, всё тебе облегчение…
Ошкуривал, тесал брёвна лиственничные Аввакум, вставал на любой наряд, но всё под строгим приглядом приставов воеводских. Цепи на день снимали, и всё бы ладно, но очень уж докучал придирками кривой дьяк Василий, по всему видно было — исполнял указание воеводы. Как-то, дурачась над узником, велел ему благословить себя и здравицу на многие лета пропеть. Очень уж досадил дерзкой блажью. Втюкнул протопоп топор в лесину, плюнул под ноги худородному сыну боярскому, а тот распыхался, накалил глаз гневом, хотел было тащить Аввакума в застенок пыточный, да заступились казаки — не смей.
— Бес в тебе, как и благословить, — побледнев, выговорил Аввакум. — Ужо знаю — быть времени тому — потщусь спасти душу твою окаянную, погодь.
Скоро после Рождества Христова в лютый мороз прибрёл к острогу за двадцать вёрст старшенький сын протопопа Иванка, да прознал про то Пашков, не дал мальчонке повидаться с тятькой, а приказал втолкнуть мальца в ту же башню, где маялся до того Аввакум, да и посмеялся, греша бездумно, мол, с ней твоё повиданье гораздо будет, там дух отца твоего, распопы, ещё ветром не выдуло, вот и свидайся с духом. Всю ночь простывал в башне на соломке Иванка, едва не закоченел до смерти, хоть и была на нём вздета тёплая шубушка, а поутру вытолкал его в шею из острога дьяк Василий в обратную сторону. Весь в куржаке с льдинками слёз на обмороженных щеках, дотянулся малец до поста казачьего, где верховодила Настька. Еле оттаяла его Марковна, плача и казнясь, как не доглядела, как проворонила парнишку: извозила всю мордаху и руки-ноги салом гусиным, да Настька травяным отваром напоила и подсадила на печь. Там и отогрелся в овчинах горький ходок.
Но пришла весна. Как-то враз набух синью, насытясь полыми водами, лёд на Ангаре, а там и ворохнулся, зазиял зажорами-промоинами, двинулся на низа, скрежеща льдинами, крошась и ухая, выпрастывая из полона быструю реку. Пушечный гул катался меж крутыми берегами, зашевелился расторопный народ, задымили у дощеников чаны со смолой, выкатывались на берег из острожных лабазов бочки, горбились под мешками вереницы снующих туда-сюда грузчиков.
Не ждал к себе Аввакум даже нечаянной письменной весточки от старых друзей и стольких знакомцев московских, а сам о себе дать знать сподобился. Долго уговаривал десятника казака Динея расстараться и доставить как-нибудь столбец бумаги и чернил. Убеждал, что не мочно дальше жить молчком под терзательством Пашкова, что добрые люди в Москве прочтут и до царя дойдёт правда о зверствах над служивыми людьми, просил вспомнить, как до смерти увечил воевода в Енисейске доброго человека попа Якова, а по дороге в Братский острог уморил огненным жжением и кнутьями восемь казаков государевых, что неведомо, кто он, воевода, человек или адов пёс.
Боязно было затевать дело с бумагой и чернилами добросердному Динею, но решился:
— Как есть пёс. Сказывают, и во сне взлаивает.
И вскоре принёс нужное. Уж как изловчился, о том не поведал, чтоб в случае признания всё на себе замкнуть и концы в воду.
— Пиши, батька, скоро, — поторопил Аввакума. — В завтра ясак, казну пушнинную в Тобольск наладят первым сплавом. Подьячий Сибирского приказа Парфён, добрая душа, взялся всё честно управить.
— Коли честно, то скажи ему, пусть в руки архиепископу Тобольскому грамотка моя попадёт, Симеону.
Так наставил и денег отсыпал не скупясь.
Написал Аввакум про мытарства свои и людские, запечатал и отдал Динею. Унёс письмо десятник, а ввечеру явился довольный.
— Взялся Парфён всё уладить, как ты просишь, — доложил улыбаясь. — Да ещё приговорил, что много добрых слов наслышан о тебе, а прислал их ему ещё зимой в грамотке старший дьяк московский по ясачным сборам Третьяк Башмак. Други они промеж собой давние. Во как.
Обнял Аввакум Динея.
— Спаси тебя Исус, — проговорил на ухо. — Доброе дело на два века, на этот и на тот.
— Вот вертаю назад, — Диней из-за пазухи вынул кусок выделанной добела мягкой кожи оленьей, в коей заботливо упрятал денежки Протопоповы. — Ну никак не взял Парфён мзду со знакомца Третьяка Башмакова, одно попросил — помянуть его за молитвой.
Отеплило сердце Аввакума заботой о нём людей хороших, попросил:
— Себе денежки оставь, с Акимом поделись. А Парфёну шлю Божье благословение. Зрит Всевышний дел добрых люди своя. Да упрятывай же денежки, мне их тоже хорошие люди подали, сгодятся.