Отчим в общем был недурен. Добродушен, смешлив, но с ним не получалось сблизиться. И не хотелось.
«Игорь!» — так он однажды, обворожительно улыбаясь, представился, и, по-видимому, приятельски-необязательный стиль в отношениях с пасынком вполне устраивал его.
Он занимался переводами с английского и французского, толкался с утра до вечера дома, в пижаме, шлепанцах, небритый, но очень неплохо зарабатывал.
А Люба служила. Со службы постоянно названивала домой. Кеша видел, как Игорь с матерью его разговаривает, — прижав телефонную трубку плечом к уху и продолжая кофе себе варить или ботинки чистить, что-то мыча, отлынивая явно от требовательных расспросов. А как-то, при длительной такой беседе, он взглянул на вошедшего Кешу, заговорщически ему подмигнул, и Кеша в ответ улыбнулся.
И жутко покраснел, испариной прямо-таки покрылся, вбежал в свою комнату, пребольно ударил себя в лоб кулаком. И еще раз, еще раз. На кровать ничком повалился, постанывая сквозь сцепленные зубы, ненавидя себя.
А примерно раз в месяц Ека ездила с ним на кладбище. К отцу. И он об одном молил, чтобы только она не причитала, не повторяла в слезах: «Юра, Юрочка…» В нем тогда все точно затвердевало, и он чувствовал себя злым, черствым, сам себя стыдился, но слезы Еки почему-то именно так действовали на него.
Он любил мать, но и с ней у него не получалось от давящего чего-то, тяжелого освободиться. Он видел, что она занята, видел, знал ее отношения с отчимом, но полагалось ему не видеть, не знать. Это очень мешало, вынужденное такое притворство. Он вообще-то смирился, что так надо, так следует ему себя вести, но ощущение возникало, будто он в путах липких каких-то, не может вырваться, убежать, и приходится как бы подглядывать, подслушивать, а ему тошно, плохо.
Только, пожалуй, при встречах с Лизой облегчение наступало. Ее беззаботность и на него действовала; она настолько во всем была другая, что он удивлялся, улыбался и веселел.
Но, кажется, она нисколько не догадывалась, отчего он во всем ей потакает. Смеялась над ним, дразнила, полагая, что он все стерпит, и вовсе не задумывалась — почему. А он глядел на нее покорно серыми зыбкими глазами и просто радовался. Почему? Он и сам не знал.
… Пока они в лифте поднимались, Лиза ничуть уже виноватой себя не чувствовала. Надела в прихожей Екины домашние тапочки, обернулась, скомандовала: пошли! Будто это он пришел к ней в гости.
А в самом деле, ей не казалось, что она здесь в гостях. Там, где ее любили, она осваивалась мгновенно, но даже намек на неполное ее приятие, тень враждебности были для нее непереносимы. Она точно заболевала на глазах, жухла, делалась туповатой, неповоротливой. И огрызалась без видимой причины, как неприрученный зверек. Такое случалось с ней и в домашней обстановке, среди близких. А вот у бабушки Кеши — никогда.
С теми, кто ее любил, Лиза была очаровательна, остроумна, находчива, но обнаруживала опасную склонность сесть на голову самых преданных, самых верных и — опля! — погонять. Оставаясь столь же очаровательной, ребячливой, шаловливой, но не забывая вонзать шпоры в бока — той же Еке, которая, к примеру, жалуясь на головную боль, играть в лото отказывалась. «Примите пирамидон», — Лиза советовала, с трудом уже сдерживая нетерпение. «Ну давайте я голову вам платком обмотаю», — эта фраза звучала почти угрожающе. «Так будете тогда лежа играть!» — на такой приказ Ека возражать уже не смела.
Кешу подобные сценки забавляли. Он еле сдерживался, чтобы от хохота не зарыдать, когда Ека, по Лизинскому настоянию, доставала наряды, давно уже никем не носимые, шляпки, платья, расшитые стеклярусом, веера из страусовых перьев, слежавшиеся, измятые, побитый молью мех, и, поддавшись на Лизины уговоры, надевала поочередно то одно, то другое, прохаживалась, показывала, как в ее время танцевали танго, фокстрот. Лиза с полной серьезностью всему внимала. Пока вдруг не спохватывалась, что страшно голодна и, если найдется что-то перекусить, она, пожалуй, еще ненадолго останется.
Разумеется, гостеприимная Ека тут же на стол накрывала, из-за поспешности не снимая свой маскарадный костюм. Лиза нахально подхихикивала, жуя, прихлебывая бульон, и Кеша в свою очередь развлекался, находя и ситуацию, и участников ее пресмешными, но себя самого только зрителем считая: «Ну Лиза! Вот дает!»
Ничего обидного, недостойного в отношении своей бабушки он в поведении Лизы не видел. Но однажды вдруг подумалось: а не поступает ли Лиза так же и с ним? Мысль эта его насторожила. Он постарался припомнить недавние их с Лизой разговоры, прогулки вдоль набережной Москвы-реки. Но то, что он сам ей рассказывал, мгновенно из памяти извлекалось — он много читал, запоминал многое, — а вот что говорила Лиза?
Зеленые ее глаза, ямочки, нос короткий — вот что он всегда помнил. Ему исполнилось четырнадцать лет.