Больше того, лицо было асимметричным — что называется, нос на сторону, — отчего разными получались профили. Верхняя губа неровная, и улыбался он криво. Глаза небольшие, серо-зеленые и всегда как бы затуманенные, сонливые, а брови светлые и, как бывает у блондинов, негустые и незаметные.
И, несмотря на все это, он казался неприлично красив. Такая внешность почему-то раздражающе действует на мужчин, хотя, быть может, именно потому, что так нравится женщинам. Мужчины же находят в подобных лицах нечто унижающее их мужскую породу, расслабленно-разнеженное и потому несовместимое, им, верно, кажется, с мужским достоинством, и, безусловно, опасно обольстительное, хотя в этом они уже не признаются.
Таков был Адик, золотоволосый Дориан Грей, с кошачьи-вкрадчивыми движениями, с разными профилями и кривой улыбкой, с богом данным музыкальным даром, отчего ему многое прощалось, и он нередко этим злоупотреблял.
Когда он появлялся. Маша поправляла растопыренной пятерней очки и забивалась в самый угол дивана, чтобы, сев, он не оказался слишком близко к ней.
Она глядела на него, как глядят из последних рядов на экранного героя: восхищалась, но душа ее была холодна. Единственное, ей бы очень не хотелось играть в его присутствии. Однажды она даже взбунтовалась. Подошла ее очередь сесть к инструменту, а Адик все еще оставался в классе. Маша встала, поставила на пюпитр перед учительницей ноты, но за рояль не села. Татьяна Львовна выжидательно на нее взглянула, и тогда Маша пробурчала: «При нем — не буду играть».
Татьяна Львовна рассмеялась и попросила Адика выйти, и только тогда Маша с ошпаренным лицом подошла к инструменту.
Она очень его уважала, этого уже известного, концертирующего пианиста, и не хотела плохо выглядеть в его глазах — ведь она принесла на урок совсем сырую вещь!
Помимо профессионального пиетета, ничего у нее к нему не было, ну абсолютно. Ей и в голову не приходило, ведь она была школьница, девчонка, а он большой.
Ей исполнилось семнадцать лет, а ему двадцать четыре года — разница, ей казалось, колоссальная! Ну и стоит заметить, что Татьяне Львовне в то время было чуть больше тридцати…
20. Соната старого аббата
Маша не могла видеть выражения лица Адика в тот день, когда она отказалась играть в его присутствии — она стояла к нему спиной, — не видела и улыбок, которыми он обменялся с Татьяной Львовной. Впрочем, такие частности ее не интересовали: она хотела, чтобы урок прошел нормально, с пользой, и своего добилась.
В тот период она, как никогда, ощущала себя в «полном порядке», и потому ее не задела фраза, сказанная как-то маминой приятельницей: мол, девочка для своих лет несколько э… ребячлива…
Ребячлива? Вот чепуха! Как раз сейчас она начала делать явные успехи, перестала бессмысленно долдонить по клавишам, обнаружила способность мыслить, обдумывать общую концепцию произведения, то есть узнала, что существует не только работа за инструментом, не только «получается — не получается», но и внутренний процесс поиска, который только и делает исполнителя творцом.
Конечно, до творца ей было куда как далеко! Но она уже поняла, где и почему оказалась припертой к стенке, и надеялась, что поняла не поздно.
Помимо природной музыкальности и инстинктивного артистизма, исполнителю еще необходим артистизм сознательный, строго вымеренный и четко вычисленный, повинующийся определенному плану, — вот тогда, пожалуйста, моли о вдохновении, о божественном огне — тогда, когда уже все сделано.
Такое понимание уже был рывок, и Маша оказалась в состоянии его сделать только благодаря Татьяне Львовне.
И та же Татьяна Львовна помогла ей в какой-то мере освободиться от панического, парализующего ужаса перед сценой. Оказалось, что когда произведение до последней ноты осмыслено, когда идея автора настолько в тебя вошла, что стала уже как бы твой собственной идеей, откуда-то и силы и храбрость берутся отстаивать ее перед слушателями, перед залом — и побеждать. В этом случае неприязнь к ним, уютно устроившимся в креслах, в то время как ты в беспощадном свете юпитеров корчишься в одиночестве на сцене — и все же они (ты это ощущаешь безошибочно) пошли за тобой, тебе удалось их увлечь, заставить слушать, — в этом случае неприязнь сменяется благодарностью — и победа! победа!
В предстоящем в Малом зале консерватории концерте учащихся класса доцента Татьяны Львовны Маша должна была исполнить сонату Гайдна, и она радостно ждала этого дня.
Малый зал — какая там прекрасная акустика! Если ты слушатель и сидишь в амфитеатре, зал кажется действительно малым и очень уютным, и сцена от тебя вроде бы близко, золотисто сияет паркетом, и деревянное обрамление органа того же солнечного тона, с которым контрастирует матовое серебро его труб.
Но если ты исполнитель, то зал тебе кажется необъятным, величественным и, точно бездна, притягивает, когда подходишь кланяться к кромке сцены.
Маша Гайдном открывала концерт, заканчивал же его Адик сонатой Листа.
Отыграв, и успешно, она из артистической поднялась по лестнице в амфитеатр и превратилась уже в слушателя.