— Она тяжелая из-за футляра, — произносила Буба, не поднимая глаз. — Когда она в мягком, то не тяжелее твоего портфеля. Но в жестком футляре мне за нее спокойней. Пусть будет в жестком, — и прижимала свой инструмент к бедру теснее, — пусть.
В их возрасте казалось, что надежды непременно должны сбываться, мечта становиться явью и что есть в жизни справедливость, есть! И все, в конце концов, по заслугам воздается. Так просто, так ясно — по зас-лу-гам. Но как-то они забывали, что существует еще и удача. Да, удача. А она капризна, и может от чего-то надолго, на целые годы, куда-то исчезнуть, никак себя не обнаруживать — да, задремать в каком-то тихом уголке и не расслышать, что ее зовут, зовут…
… Они закончили школу и высшие учебные заведения — стали взрослыми, можно сказать, но когда встречались — а это удавалось не часто, — утыкались носом друг в друга, что у них означало поцелуи, по-дурацки как-то хмыкали, и снова им было пятнадцать лет.
Только случалось это, если никого посторонних рядом. не было. А любой третий оказывался для них посторонним. Они и в школе так дружили — только вдвоем.
И всегда Буба являлась со своей виолончелью. Говорила:
— Пожалуйста, положи ее, где уютно, тепло. — Передавала Маше инструмент как спящего ребенка. — И главное, чтобы она была в безопасности.
Она была некрасива, Буба: тощая, нескладная, сутулая и двигалась всегда как-то боком, точно старалась проскользнуть незаметно, не привлекая внимания к себе.
И только на эстраде менялась. Почему-то там множество устремленных на нее глаз ее не пугало: она выходила из артистической на сцену со вздернутой головой, мелко шагая в длинном концертном платье, маленькая, гордая, с очень бледным лицом.
Насколько она была застенчива в жизни, настолько беспредельно откровенна в музыке. Иные даже говорили: «Ну это уже чересчур…» Хотя вряд ли сумели бы объяснить, что именно кажется им чрезмерным в Бубином исполнении: темперамент, страстность, томление, призывность, обнажение душевной муки?
Она и Баха так играла: отчаяние титана, бессилие мощи, великое одиночество- вот каким у нее был Бах.
И потом, как бы опомнившись, отводила смычок и, вскинув голову, уходила.
У нее взмокала даже кожа головы, волосы липли ко лбу и на верхней губе проступали бисеринки пота.
В артистической пахло работой, конюшней. Входили друзья, почитатели — Буба совала им холодную влажную руку, слегка дрожащую от перенапряжения, и складывала шуршащие целлофаном букеты на рояль.
У нее были темные зверюшечные глаза с желтоватыми белками, широкие брови и нос всегда блестел, сколько она его ни припудривала. А руки как бы крапчатые, в сине-красных жилках, зябкие, ногтей почти не было, одни подушечки, и широкая мускулистая ладонь. Даже весной она носила варежки на выворотке из засаленной замши и всегда ходила в брюках: платье у нее было только одно — концертное.
Родные ее, мать, сестры, жили в Элисте, а у нее была однокомнатная квартира в Москве, но она так и не успела ее обжить — все моталась по поездкам.
Она была кормилицей и поилицей большого семейства и почти все, что привозила с гастролей, отправляла родственникам в Элисту, но сама от тамошней жизни давно отвыкла, редко наведывалась туда.
Да, у нее случались гастроли, случались интересные выступления, но лауреатством она не обзавелась, не было у нее такой «охранной грамоты», и потому отношение к ней концертных организаций оставалось небрежным.
Пробивные способности у нее тоже оказались развиты слабы. И совершенно чужда была ей страсть к наращиванию все новых и новых знакомств, хотя в ее среде многие увлекались подобным коллекционированием, полагая, по-видимому, что это придает им значительность, вес. «Меня все знают, и я всех знаю» — такое сознание как бы возвышало человека в собственных глазах, воспринималось как доказательство его популярности, хотя на самом деле ничего утешительного в этом не было: и незаметное, и безликое может при мелькаться настолько, что станет узнаваемым, — всего лишь.
Бубу такие проблемы не занимали вовсе, не столько даже потому, что она была мудра, сколько оттого, что у нее очень мало оставалось свободного времени: его еле-еле хватало на тех, кем она действительно дорожила.
И вот она приходила к Маше. Они дурачились, слегка друг над другом подтрунивали, но перемены, что в них произошли, давали все же о себе знать, и Маша иной раз ловила себя на грубой догадке: а ведь Буба-то неудачница…
Жалко, обидно за подругу, но хотелось, бывало, при этом ее и одернуть: «Опомнись, ведь кое в чем и сама виновата. Да, ты сама…»
В чем же? Да в том, что принято считать добродетелью, чем принято восхищаться, но что в чистом, беспримесном виде часто приводит к поражению, — такая вот цельность, душевная целомудренность.