Эту внезапную смерть народная молва опять-таки не обошла стороной. Скоро стала гулять в столице такая байка. Мол, не видя конца следствия, матушка Елизавета вызвала к себе главу Тайной канцелярии: «Отчего так долго тянется дело?» Александр Шувалов ответил, что Апраксин не сознается ни в чем и следствие зашло в тупик. «Ну так остается последнее средство, — молвила Елизавета, — прекратить следствие и отпустить невиновного». Позвали Апраксина. Шувалов и повторяет слово в слово, как сказала государыня: «Раз вы, граф, отрицаете свою виновность, остается последнее средство…» Но он не успел досказать фразу до конца, с Апраксиным приключился апоплексический удар. Бедный фельдмаршал решил, что его будут пытать.
Самый невинный читатель поймет — в этой легенде ни слова правды. Это когда же на Руси следствие заходило в тупик? И что это за тупик такой? И Лесток, и Бестужев, и бедные Лопухины, и Анна Гавриловна Бестужева — все имели вины перед следствием, но никто их вины не доказал. И никакого тупика на следствии — отняли у кого язык, у кого имущество, у всех честь и растолкали по разным углам России. Так что тупик — это миф, легенда. Да и насчет апоплексического удара были сомнения. Опять же народная молва внесла здесь поправку, толковали об отравлении, но здесь все недоказуемо. За руку отравителя (или отравительницу) никто не поймал. В общем-то, опального фельдмаршала жалели.
Без малого двести пятьдесят лет прошло с тех пор, как отгремела Гросс-Егерсдорфская битва, а историки все спорят, пытаясь выяснить, что руководило Апраксиным при отступлении: стратегия или политический расчет. Автор попытался ответить на этот вопрос, но ведь это только литература! Наш славный историк и писатель Бантыш-Каменский в жизнеописании фельдмаршала, помимо перечисления военных заслуг, пишет: «…он был добрый супруг, нежный отец, любил благодетельствовать старых и дряхлых воинов». Что ж, будем помнить и об этом. Мир праху его…
Болезнь Гаврилы
После Цорндорфа Оленев, не дожидаясь организованного отступления русской армии, уехал в местечко, где его ждал Гаврила. После страшной, жестокой и бессмысленной бойни у Никиты не было сил с кем-то общаться, обсуждать подробности сражения. Хоть и понимал он сердцем, что не мог не ввязаться в рукопашную, древний призыв «Наших бьют!» не позволял остаться сторонним наблюдателем, но не мог он забыть напутствий Тесина. Пастор прав, убийством имеют право заниматься только профессионалы — палачи и военные. После присяги, обучения, облачения в соответствующую форму и привитого особого патриотического выверта в мозгах, когда насильственная смерть от твоей руки становится не убийством, а необходимым деянием во славу и пользу отечества, ты можешь стрелять и рубить не размышляя.
Гаврилу он нашел в чистой горнице на взбитых подушках, под обширной периной и с холодным компрессом на лбу. Увидев барина, верный камердинер несказанно всполошился, начал лепетать: «Я сейчас, я сейчас…» Худая дрожащая нога его выпросталась наружу, он попытался встать, но тут же без сил рухнул на подушки.
— Стыд-то, батюшка Никита Григорьевич, занемог… И ведь не упомню такого, чтоб перед барином пластом лежать, — шептал он, беспомощно шаря по груди руками.
Лицо его было красным, глаза пожелтели, седые брови шевелились, словно усы над жующим ртом. Вошедшая следом хозяйка запричитала в голос по-польски, заплакала. Никита растерялся. Все проходит в жизни, все истлевает, ломается, имеет конец, но Гаврила был вечен. Все годы с младенчества князя был он слугой, другом, советчиком, критиком и подпоркой, он не имел права на такую роскошь, как болезнь.
— Кыш, глупая! Изыди! — прошипел Гаврила. — И не пугай барина. Она, дура, говорит, что перед смертью все эдак-то «обираются». А я лямки у ворота не найду.
Натужный окрик камердинера призвал Никиту к действию. Он развязал лямки у ворота рубахи, сменил компресс и стал осторожно расспрашивать о болезни.
— Подожди, батюшка, не части… Какой такой лекарь? Мне его рацеи[114]
ни к чему. Лихорадка это, с болот принесло, застудился.— Тогда я сам тебя буду лечить!
— Обереги Господь, батюшка князь. Вы с собой совладать не в силах, где вам других пользовать. — На воспаленных губах камердинера появилось подобие улыбки.
Ночью Гаврила впал в тяжелый сон, и по несвязному его бреду Никита мог составить полную картину недавних переживаний старого слуги. Оказывается, не испытал он большего страха, чем в эти окаянные дни, когда «бегал семо и овамо, illo et illinc[115]
, пешим и конным в поисках барина, а хозяйка — брылотряска реша, де, не жди… полегли в сече многие тыщи, и твой там!»— Ложь! Околеванец не для нас, а для недругов наших, а мы-то еще поживем!
Особо верил Гаврила в силу какого-то кристалла, на котором гадал и который врать не умеет. Видно было, что вчерашняя встреча с барином совершенно ушла из его смятенной памяти. Никита держал его пылающую руку, вслушивался в сбивчивый шепот, обвитые латынью славянские обороты не смешили, как обычно, а трогали до слез.