Но в этот раз бумаги было изведено мало, а трактат явно получился. Никита, правда, подозревал, что это заслуга не столько его самого, сколько Катулла, чьими цитатами он нашпиговал свой труд, как баранину чесноком. Что ж делать, если мысли есть, да толкутся в беспорядке, ярость есть, да не выскажешь, слова витают, жужжат, как комары. А у Катулла фраза гремит, как анафема с амвона:
Что за мстительный бог тебя подвинул На губительный этот спор и страшный?[4]
Катулл был так ему созвучен, так до последней капли понятен, что перо выводило латинские фразы, как свои, только что написанные. Трактат он кончил угрозой, занесенной над теткой, словно топор: «Жадному коршуну в корм кинут презренный язык. Сердце собаки сожрут, волки сглодают нутро»[5].
Писать было так мучительно и сладко, что он и думать забыл о визите родственницы, а запомнил, как счастлив был, сочиняя трактат, как умен, как неуязвим для человеческой злобы и корысти.
Служанка прошла по двору с подойником, и Никите захотелось парного молока – теплого, с вздутой пеной.
«После попойки хорошо молоком отпаиваться», – вспомнил он слова Шорохова, сел за стол и решительно вывел: «Трактат о пьянстве».
«Человек тратит весь свой наличный капитал до копейки, портит здоровье свое, подвергает себя гонениям и насмешкам – и все для чего? Что ищут люди в состоянии опьянения, изгоняя из себя человека и принимая образ бессловесного скота? Если бы человек по Божьему умыслу и деянию его был бы сотворен всегда пьяным, то какие бы деньги платил за столь чистое и светлое состояние трезвости!»
Он опять выпил мятной настойки и еще решительнее продолжал: «Именно разумом отличил Господь человека от всех живых тварей на земле. Разум – это способность мыслить, а пьет человек для того, чтобы лишить себя этой возможности».
Дальше он начал дробить эту мысль, развивать ее «вглубь и вширь», называя всех пьющих преступниками, втаптывающими в грязь величайшее свое сокровище – мысль, и так далее, и…
Исписав листок, Никита внимательно прочитал написанное. Трактат получался скучным, назидательным и бескровным, как гербарий в тетрадках евангелического пастора. Пришлось листать спасительного Катулла.
Вот оно! «Потому-то с утра и до рассвета, – подсказал ему поэт, – обжираетесь вы, нахально пьете…» Никита, даже не выяснив толком, почему пьянствуют Порций с Сократием, начал вписывать цитату в свой труд. Какие эпитеты! «Отребье мира, пакость, подхвостники Пизона…»[6] Нечаянно страница перевернулась…
– «Ну-ка, мальчик-слуга, налей полнее Чаши горького старого Фолерна…» – прочитал Никита и невольно засмеялся – как хороши строки! Он прочитал стихотворение целиком, потом еще раз, наконец повторил наизусть. Гений Катулл!
Никита подошел к окну и с улыбкой на лице порвал трактат пополам и еще раз пополам. Клочки бумаги закружились в воздухе, как тополиный пух, облепили мокрое крыльцо, некоторые долетели до огорода и белыми заплатами украсили капусту.
Ты ж, погибель вина – вода, отсюда Прочь ступай! Уходи к суровым, трезвым людям…[7]
Никита потянулся, зевнул и лег, чтобы проспать до полудня.
15
В гостиной Веры Дмитриевны Рейгель, подполковничьей вдовы, рядом с хозяйкой сидел у столика маленький, усохший господин преклонных лет. Грустные большие глаза его со вниманием остановились на жабо кружев «англетер» на шее Белова и словно остекленели, не мигая.
– Граф, это весьма добросовестный и учтивый молодой человек, – представила Вера Дмитриевна Белова.
Саша поклонился:
– Простите, сударыня, что я отрываю ваше драгоценное время. Я пришел уведомить вас, что обстоятельства вынуждают меня срочно уехать, и поэтому вчерашний урок был последним.
– Ах, какая жалость! – Хорошенькое краснощекое личико Веры Дмитриевны приняло строгое выражение.
– Ваш дом, – заторопился Белов, – оставил в душе моей неизгладимые впечатления, и я беру на себя смелость просить вас об величайшем одолжении. – Саша передохнул, поднял было глаза, но тотчас опустил их в пол. – Я попал в ваш дом по рекомендации своего батюшки. Наше соседство в Тульской губернии дает мне право надеяться… Вы были благодетельницей моей в Москве, не оставьте своей милостью в Петербурге. – И он умолк, сделав вид, что совершенно смешался.
– Так вы едете в Петербург? – Вере Дмитриевне приятно было смущение Александра, она сложила губы сердечком и покровительственно улыбнулась. – Чем же, Александр Федорович, я могу помочь вам?
– В разговоре вы упомянули как-то, что ваш брат, сударыня, имеет крупный военный чин и связи в Сенате. Если бы вы написали Юрию Дмитриевичу, что я два года репетировал Мишеньку в математике…
– А? Поняла, вам нужно рекомендательное письмо. Но я ума не приложу, чем может быть полезен вам мой брат. Вы ошибаетесь, никаких связей в Сенате у него нет, и вообще он далек от дел двора.
– Невинные развлечения боевой жизни… – сказал граф баском, неожиданным при его хилом строении. – Военный смотр. Новый манер военной экзерциции.
Вдова стрельнула глазами в графа и улыбнулась, словно тот сказал что-то остроумное.