Читаем Гардемарины, вперед! полностью

– …Уезжали мы ночью, тайно. Снег шел… Меня закутали в лисью доху. Отец разгреб мох и поцеловал меня ледяными губами, словно гривну ко лбу приложил. Поцеловал и отнес в кибитку. Лежу и слышу – матушка кричит да так страшно: «Сокол мой, навсегда…» Батюшка положил ее на сиденье рядом со мной, а она руками его шею обвила и не отпускает. Отец простоволосый, без шапки, в одном кафтане. Отрывает ее от себя и кричит кучеру: «Трогай!» – а кибитка ни с места. В ту ночь его и взяли. Больше я батюшку не видела. Было ему тогда двадцать семь лет. Жив ли он сейчас – не знаю, но думаю, что нет его на этом свете. Иначе не умерла бы матушка этой весной. После смерти матушки я заболела. Ночь простояла у раскрытого гроба, а в церкви холодно было – вот и остудилась. Выходили меня сестры, а как встала от болезни, стали проводить со мной тихие беседы: про мерзкий мир, про соблазны греховные и про чистую жизнь в нашей обители. Я со всеми соглашалась, после смерти матушки мне весь мир постылым казался. А потом одна молодая монашка – сестра Феофана – и шепнула мне слово – «постриг». «Беги, – говорит, – из монастыря. Ищи защиты. Уговорят тебя сестры!» Тут я разговор случайно подслушала. Мать игуменья, добрая душа, сказала: «Рано. Больно молода. Подрастет, пусть сама решит», а казначейша Федора: «Да что она может решать? За нее все мать-покойница решила. Кому она теперь нужна? Одна на всем свете». Тут я вспомнила про тетку, и ты, как на грех, явился. Тетка от меня отреклась: «Мыслимое ли дело – с гардемарином бежать!» Когда везли меня сестры в обитель, спеленали, положили на дно кареты. «Смирись! Умерь гордыню!» – говорили, ноги ставили, как на шкуру. Во рту кляп, а я с кляпом-то вою… Привезли… Игуменья мать Леонидия проплакала надо мной всю ночь: «Девочка моя, как ты могла? Как не уберегла я тебя, не защитила? Откуда он взялся, похититель?» Вот от этих слов мне страшно стало. Уж если мать Леонидия, самая праведная, самая ласковая, если и она поверила, что я с мужчиной бежать могла, и не нашла для меня других слов, кроме как «погибель души, греховные страсти»… Если и она в самую горькую для меня минуту, не слыша моих объяснений, стала проклинать порок и призывать меня, молясь и плача, на подвиг во имя веры – то нет правды на земле!

– Есть! – воскликнул Алексей горячо.

Он хотел сказать, что полон жалости к ее покойным родителям, что презирает тетку Пелагею Дмитриевну, что не может без содрогания думать о монастыре и, главное, что жизнь свою готов отдать ради Софьи, а это и есть – правда. Но девушка по-своему поняла его возглас.

– Наверное, я несправедлива к матушке Леонидии. Она на коленях стояла передо мной – умоляла поехать в этот скит. К чистоте моей взывала, плакала и все про подвиги Пахомия Великого рассказывала да про какие-то пандекты Никона Черногорца. «Иноком наречешься, понеже один беседуешь Богу день и ночь».

– Иноком? – Голос Алексея дрогнул. – Так ты уже…

– Нет. Я еще не пострижена. Игуменья настояла, чтобы я еще год киноваткой жила.

– Не будешь ты жить киноваткой. Я увезу тебя отсюда.

– Нет. Я не могу. Я игуменье обещала.

– Мне ты еще раньше обещание дала.

– Нет. Разные наши дороги. – Голос Софьи зазвенел и погас, стал торжественным и стылым, глаза распахнулись и словно остекленели. – Меня ждет последование малой схимы. Знаешь, как это происходит? Свечи горят, голоса в соборе гулкие, им эхо вторит. Я на коленях стою и протягиваю ножницы матушке Леонидии, а она их отвергает. Я опять протягиваю ножницы… Трижды игуменья будет испытывать мою твердость, а на третий раз примет ножницы и выстрижет мне крестообразно волосы. И потом ряса, пояс, камилавка и вервица…

– Какая вервица? Что ты бормочешь? Мне так трудно было тебя разыскать! Я даже про Кронштадт позабыл, а ты мне про вервицу с камилавкой.

– А о чем же мне с тобой говорить? – Софья попыталась встать, и Алексей, удерживая, крепко схватил ее за руку.

– Подожди, да не рвись… Послушай. – Он силился найти те самые единственные слова, которые смогут все объяснить и поставить на свои места, но эти слова не шли на ум, и он торопливо и сбивчиво рассказывал про родную деревню, про матушку Веру Константиновну, повторял, что люди должны, просто обязаны, помогать друг другу, обвинял Софью в строптивости и упрямстве, и чем больше он говорил, тем мрачнее она становилась.

– Мне идти пора. – Она осторожно высвободила руку и встала, угрюмо глядя в землю.

– Вечером, когда стемнеет, буду ждать тебя на этом же месте. – Алексей тоже поднялся и, пытаясь скрыть смущение, – откуда оно только приходит? – стал отряхивать плащ. – Приходи, да оденься потеплее.

– Зачем?

– Ах ты, Господи, опять все сначала. Неужели ничего не поняла?

– Все я поняла. Камнем на твоей шее быть не желаю! – Она внимательно всмотрелась в Алешино лицо, словно надеясь увидеть в выражении что-то недоговоренное, а может быть, запоминая черты его перед вечной разлукой, потом отвернулась и вдруг бегом бросилась прочь, ныряя под низкорастущие ветки орешника.

Перейти на страницу:

Похожие книги