Жилось Ефрему с каждым днем тягостнее. Все, что показалось ему таким чуждым, тусклым и неприятным, когда он явился в Гарденино, и что отступило куда-то в сторону, благодаря знакомству с Элиз и вновь нахлынувшим мечтам и мыслям, теперь опять обнажилось во всеоружии своей унылой пошлости. Интересы барского двора с прежнею назойливостью мутили душу Ефрема, - ими полон был Капитон Аверьяныч, о них говорили в конторе, в конюшне; с точки зрения этих интересов рассматривали поведение Фелицаты Никаноровны, рассуждали об урожае, о ценах, о погоде, о людях... Ах, до чего казались дики Ефрему такие рассуждения, какую тоску они наводили на него!.. И напрасно было искать отдыха, ну, хоть в книгах, как в начале лета, или в живых, как представлялось Ефрему, интересах деревни. Читать он не мог, потому что был неспокоен и беспрестанно волновался, от деревни же по-прежнему чувствовал себя отрезанным. Как он завидовал Николаю, который решительно утопал в восторге от ожидания открытия школы и приезда Веруси!
Как он завидовал, когда тот ходил с ним по гумну, где молотили гречиху, заговаривал и шутил с крестьянами, и видно было, - так по крайней мере казалось Ефрему, - что деревня считает его своим человеком, относится к нему запросто, без всяких задних мыслей, без подозрительности и скрытой вражды. "Микола, - говорили девки, - смотри на вечерушки-то приходи... Отчего вчерась на улице не был? Мы уж ждали, ждали!.." - "Мартиныч, спрашивали мужики, - правда аи нет гуторят, что с нового года нарезка будя? Как в ведомостях насчет эфтого?"
Как завидовал Ефрем, когда Грунька Нечаева, проходя мимо, пребольно ударила Николая кулаком и с веселым смехом крикнула: "Аи не любишь? Подсобил бы мне лукошко поднять" - и Николай хотя отвечал, что "пусть ей Алешка подсобляет", однако с удовольствием помогал девке, и никто не смеялся над этим, никто не находил это странным... И так славно сияло солнце в прозрачном сентябрьском воздухе, так ослепительно блистали своими крыльями голуби, с шумом переносясь с места на место, так весел и наряден был народ, так дружно кипела работа... А на Ефрема смотрели как на чужого, никому и в голову не приходило, что он такой же бывший крепостной, как и они, и что душа его сгорает желанием быть среди них своим человеком.
Тому, что откроется школа, Ефрем, конечно, тоже радовался, но радовался принципиально, если можно так выразиться, радовался отнюдь не похоже на Николая, который видел в школе какое-то чудодейственное обновление и своей и гарденинской жизни. "Нет, лишний я здесь, лишний!" - думал Ефрем, возвращаясь с гумна, и грезилась ему иная деревня, где-нибудь далеко-далеко от Гарденина; вот там-то уж не будет никаких препон, там зловещая тень барской усадьбы не омрачит его в глазах народа, там не потребуется осторожной политики, не нужно будет соображать, что понравится и что не понравится Татьяне Ивановне, отцу, управителю, экономке... "Ах, скорей бы отсюда!" - восклицал про себя Ефрем.
Но это было легко сказать. При мысли о том, что, в сущности-то, он уезжает навсегда, сердце его тоскливо сжималось. Не Гарденина было ему жаль. Его чувству ничего не говорили эти старые ветлы на плотине, эти постройки, приветливо белевшие на полугоре, огромный сад, точно застывший в ясном воздухе, тихие воды, степь, видная далеко, поля просторные, благовест, долетавший из села. Но он вспоминал мать, жалел отца. Мать таким подозрительным и таким страдальческим взглядом впивалась в него, когда он начинал помаленьку укладываться, отец, не изменяя своей суровости, по временам глядел такимнесчастным. А между тем всего ведь они не знали, мучились только от временной разлуки, на год, на два.
И Ефрем со дня на день откладывал сборы, медлил говорить об отъезде.
Все случилось само собою, необыкновенно быстро и необыкновенно жестоко.
Раз Ефрему пришлось пойти в конюшню. Еще не доходя до рысистой, где он предполагал застать отца и осторожно поговорить с ним, что пора, наконец, уезжать, ибо в академии скоро начнутся лекции, он услыхал, что отец не кричит, а рявкает каким-то ужасным голосом и что вообще происходит какой-то странный переполох. Ефрем прибавил шагу, вбежал в сени и остолбенел.
- Я тебе дам права! - гремел Капитон Аверьяныч. - Я научу ослушаться!.. Кролика недосмотрел, думаешь и Визапуршу изгадить!..
Перед ним с вскосмаченными волосами, с окровавленным лицом стоял Федотка и, напрасно усиливаясь сдержать всхлипывания, кричал:
- Пожалуйте расчет!.. Расчет пожалуйте!.. Ноне драться не велено!..
- Что-о?.. - заревел Капитон Аверьяныч и, изо все"
силы ударив Федотку костылем, замахнулся еще.
Ефрем бросился к отцу, схватил его за руку, диким голосом крикнул:
- Не смей!.. Что ты делаешь?..
Отец взглянул на него, попытался выдернуть руку; обазадыхались, оба были охвачены неизъяснимою ненавистьюдруг к другу. Наконец Ефрем разжал пальцы.
Капитон Аверьяныч пошатнулся, пошевелил мертвеннобледными губами и вдруг, круто повернувшись, пошел домой. Ефрем набросился на Федотку.