И вдруг засуетился. - Ну, да что тут толковать по пустякам. Давай лошадь-то, матушка, я ее под сарай поставлю.
Акулька! Подогрей, дура, самовар. Не знаешь, гость какой? Управителев сын, неотёса! Друг, чего желаешь: яишенку, молочка? Грех, говоришь? Это точно. А-ах, и справедливы же твои слова, радость моя незабвенная! Ну, вот Иван Федотыч окуньков наловил, ушицу смастерим. Акулечка, краля моя нарисованная! Свари ты, друг милый,- ушицы... да с лучком, да с перчиком. И как разлюбезно, братцы вы мои, время проведем! - Он весело подмигнулНиколаю, кивая вслед уходившей бабе, и с неуловимым выражением лукавства и нежности сказал: - Хороша? Постанов-то, постанов-то какой, миляга! С масленой у меня живет. Из Щучья.
- А прежняя-то где, Агафокл Иваныч! У тебя на святках, никак, другая была?
- Лукерья-то? - Агафокл так и затрясся от смеха. - Сбыл, голубок ты мой хорошенький, сбыл! Вот прилипла, прилипла... ну, нет моих силов! Я ведь, друг, эдак не уважаю, чтобы очень прилипать. С какой стати? Погулял, порассеялся, провел разлюбезное время - и с колокольнидолой. Вот как, матущка, по-нашему, по-стариковски Г А она - нет, Луша-то, - ей приятно, чтоб поканителиться.
Ну, что делать, - пришел, сокол ты мой, мясоед, стали волки свадьбами ходить, я и зачни ее пужать и зачни. Завоют в лесу, - эге! скажу, Лукерья, чуть ли наш смертный?
час подходит, кайся, девка, в грехах... Пужал так-то, пужал - глядь, на мое счастье, волки средь бела дня кобеля разорвали - Орёлку. Так и располосовали, мошенники, вдрызг, вон у ракиты. Гляжу, любезный человек, гляжу:
моя Лукерья - давай бог ноги! Да до чего ведь, сердёшяая, - пока я сани запрег, пока что, она уже около Зыселков качает! Ну, и расцепились, матушка. Эх, -та уж больно телом была рыхла - тесто, братец ты мой!
- Ну, Агафоклей, истинно про тебя сказано, что ты ерник, - произнес старик, все продолжая улыбаться и здороваясь за руку с Николаем.
- Отец, Иван Федотыч, да я разве отрекаюсь? - сказал Агафокл. Миколушка! Отрекался я когда-нибудь?
Уж известно, народ прозовет, так недаром. Я и не отрекаюсь, голубь ты мой сизой!
- И с чего к тебе женщины льнут? - посмеиваясь, проговорил Иван Федотыч. - Виски седые, пузан, щербатый. Тебе, чай, лет под пятьдесят будет?
- А что ж ты думаешь, прямо будет пятьдесят годов.
Это точно.. Ну, поди ж ты, милый человек, льнут! - И он в веселом недоумении развел руками. - Болтают про меня - присуху знаю. Обдумают, что сказать! Не то что ярисушать, я и сам, братцы вы мои, удивляюсь, с чего они лезут, дуры! Ну, на подарки я прост, это нечего говорить.
Я ведь не задумаюсь шелковый платок аль янтари подарить. Но все ж таки, други мои драгоценные, удивительный этот народ - бабы!
- Сам-то ты удивительный, - сказал Иван Федотыч, я вдруг лицо его перестало улыбаться и глаза сделались кротки и задумчивы.
- Ну, я приберу лошадь. Миколушка, иди-ка в избу, чайку попьем. Иди, иди, я, брат, не ревнив, пощупай бока-то у б,абы! А ты, Иван Федотыч, как насчет чаю?
- Нет, уж достаточно. Вы пейте, управляйтесь с делами, а я пойду еще с удочкой посижу. Хочется мне беспременно леща поймать. Татьяна моя очень до них охотница.
А тогда подойду к вам, похлебаю ушицы.
Агафокл опять засмеялся, и когда Иван Федотыч, сгорбившись и накрывшись старою касторовою шляпой с изгрызенными полями, пошел к реке, сказал Николаю вполголоса:
- Разлюбезное время проведем, миляга! Из Боровой посулился Арефий Сукновал приехать... Не знаешь? Умственный, грамотный мужик, все из божественного доискивается. Новую веру обдумывает, Ему и любопытно с Иваном Федотычем сразиться. Это они уж в третий раз стыкаются. И-их! Соболек ты мой горностаевый, и люблю я, братец ты мой, стравить эдаких начетчиков, книжников, мудрецов! За первое удовольствие! - И, легонько толкну"
Николая по направлению к избе, добавил: - Иди-ка, иди"
потопчись вокруг бабы, при мне-то, глядишь, не подпустит.
Николай покраснел и с застенчивою улыбкой пошел к избе. Вдруг Агафокл восторженным голоском окликнул его из сарая:
- Друг милый, сколь хорошо! Солнышко... травка...
цветочки... Журавлики перекликаются в небесах... А-ах"
братец ты мой, до чего разлюбезно жить на свете!
Однако Николай, увидав в полурастворенную дверь согнутую фигуру бабы, раздувавшей самовар, почему-та застыдился, не посмел войти в избу и, закурив папироску, сел на завалинке. Агафокл, управившись с лошадью, подошел к нему, уселся рядом и, побалтывая ногами и посмеиваясь, сказал: