Теперь же его голос, сразу приобревший какие-то не свойственные ему добродушные звуки, выговорил: «Ну-ка, ребята, засветите огоньку, а то не рассмотришь. Ишь, шустрый, шельмец!»
Зажгли свечку. Действительно, это был конек, теперь неопределенной мышастой масти, но в будущем непременно вороной или караковый. Звездочка на лбу и чулок на ноге до смешного напоминали такие же отметины у его знаменитого отца, лучшего производителя гарденинского завода, Недотроги 3-го. Опытный взгляд Капитона Аверьяныча даже прозрел в сосунке и иные сходства с отцом, в спине, в расстановке маклаков, в глубокой подпруге. И за всем тем в очертании головы и шеи Капитону Аверьянычу чудилась наследственность матери: лебединый изворот, сухой «тулиновский» профиль. Безмерно довольный и счастливый, он выпрямился и опять потрепал Волшебницу. «Умница», — проговорил он, на что не менее счастливая Волшебница отозвалась тихим и довольным ржанием.
— Ну, Терентий Иваныч, зайди в контору… получить там. За эдакого коня полагаю тебе три целковых. И вы, ребята, ужо зайдите. Я скажу управителю.
— Ладно. Ужо, может, и удосужусь завернуть, — равнодушно ответил Терентий Иваныч, не спуская глаз с сосунка, и добавил с живостью: — Ишь, ишь, бестия!
Ишь, теребит! Ну-ка, Ерема, подсоби ему ходы-то найти.
Остальные конюхи хором поблагодарили Капитона Аверьяныча.
Тем временем Федотка, оставшись на дежурстве, съел ломоть мягкого, густо посоленного хлеба, собрал крошки с подола рубахи и тоже покидал их в рот, запил все это водою прямо из ведра и, перекрестившись на темненькую иконку Флора и Лавра, достал из-за ларя гармонику. Пытливо и нежно осмотрел он ее, сдул пыль с клавишей, отер подолом золоченые мехи, затем влез на ларь к самому окну, разостлал полушубок, сел, поджав под себя ноги, и, тихо посапывая от усиленной аккуратности, стал связывать ниточкою средний и безымянный пальцы правой руки. Он давно и — увы! — напрасно добивался отчетливо играть «трепака», «девичью» он умел хорошо играть, «бычка» и «барыню» — порядочно, но здесь нужно было брать сразу два лада, и это никак ему не давалось. Теперь известный гармонист, поддужный Ларька, научил его связать пальцы и таким манером действовать. Он пробовал уже два раза, несмотря на великий пост, и действительно как будто стало выходить. Растянув мехи и перебирая пальцами, он стал наигрывать, посапывая носом и шевеля губами в такт игры. Пот лил с него градом, свесившиеся на глаза волосы золотились от горячих лучей солнца. Вдруг он вздрогнул и быстро сунул гармонику под полушубок. Страх изобразился на его румяном лице. Из сеней кричал Капитон Аверьяныч: «Дежурный!» Однако страх Федотки быстро миновался: по второму возгласу он уже угадал, что Капитон Аверьяныч не сердит, и бойко крикнул, соскакивая с своего возвышения:
— Я-с, Капитон Аверьяныч!
— Федотик! — добродушно переспросил Капитон Аверьяныч. — Ну-ка, малый, выведи мне Любезного.
Если бы Федотка и не догадался по голосу Капитона Аверьяныча, что гнев его прошел, то он непременно догадался бы об этом теперь, когда приказано было вывести Любезного. В самые добрые и хорошие часы Капитон Аверьяныч любил смотреть на эту лошадь и, посмотрев на нее, становился еще добрее и благосклоннее. Дело в том, что за все существование завода еще не было такого четырехлетка в гарденинских конюшнях. Из всей «ставки», — а в ней считалось восемнадцать жеребцов, — только Любезный да Кролик не назначались к продаже. Кролика совсем не выводили барышникам, Любезного же выводили только ради особого щегольства, и притом очень крупным барышникам, известным как любители и знатоки. Обыкновенно порядок выводки был таков: сначал показывали худших и малорослых, затем все лучше и крупнее. Любезный выводился семнадцатым. В первый раз, в нынешнем феврале месяце, когда ставку показывали «Григорь-Григоричу», знаменитому московскому барышнику и к тому же страстному любителю, он при взгляде на Любезного едва не обомлел, но с обычною своею стойкостью сдержался и притворно-равнодушным взглядом осмотрел лошадь. Капитон Аверьяныч кривил лицо и странно мигал глазами от скрытого наслаждения и торжества.
— Что, Григорь-Григорич, каков? — не утерпевши, спросил он, когда Любезного увели, а барышник все-таки молчал.
— Ничего себе. Ребра маненько плоски, — хладнокровно ответил тот, стараясь не смотреть в лицо Капитону Аверьянычу.
— Плоски?..
— Да и крестец будто свихловат.
— Свихловат?.. — Капитон Аверьяныч насмешливо прищурился, помолчал и вдруг, сделав высокомерное лицо, выпалил: — Непродажен!
— Что ж, так и запишем. Себе в завод оставляешь?..
Нечего сказать, стоит. А я бы, не в пример прочим, пожалуй, особнячком его купил. Возьми полторы тысячи.
— Непродажен.
— Эй, возьми. Ну, хочешь тыщу семьсот? — У «Григорь-Григорича» загорались глаза и по лицу начинали проступать пятна: верный признак, что он начинал сердиться и приходить в азарт.
— Ни за сколько.
— Фу, голова дубовая! Знаешь ли, год его продержу — он прямо государю императору в шарабан поступит. Славато вашему заводу!