— Долго я тебе, подлецу, говорить буду?.. Одерни костюм!.. Я, брат, погляжу, погляжу и тово… за виски!
— Расчет, что ли? — с прискорбием спросила маменька, все это время беззвучно шептавшая псалом царя Давида: «Живый в помощи вышнего».
Онисим Варфоломеич быстро и с величайшим оживлением повернулся к ней.
— Ход, маменька… ход, говорит, скрутил! Но каким же манером, говорю, ход… и разве вам не видно, Мартин Лукьяныч, что это тово… что это кляузы… Вдруг Капитон Аверьянов встал, стукнул эдак костылем и тово… «Ты, говорит, тово… нам не нужен!» — «Но поэвольте-с, в каком смысле?.. Сколько, может, имею наград… лист… часы… обозначен в журналах… По какому случаю?» Ну, он тово… Анфиса Митревна, получите деньги, пятнадцать целковых!.. Десять выдано не в зачет… В награду мне выдано. «Потому мы, говорит, понимаем вашу заслугу». — «Но как же, говорю, семейство… и притом перина… сундуки… комод?» — «Это, говорит, тово… во всяком разе, горорит, мы можем это понимать: сколько угодно берите подвод, Онисим Варфоломеич, так как мы, говорит, знаем вас и завсегда с нашим удовольствием».
Но дальше уж невозможно стало разобрать, что бормотал Онисим Варфоломеич. Митревна заголосила, дети бросились к ней, заплакали, закричали из всей мочи. «Господи! Господи! И когда же ты нашлешь час смертный на меня, грешную?» — воскликнула маменька, обращая взгляд на икону тихвинской божией матери с ободранным окладом. «Маменька! Анфиса Митревна! — вскрикивал Онисим Варфоломеич, в полнейшем отчаянии бегая вокруг рыдающего, охающего и вопящего семейства. — Ужели я не понимаю?.. Ужели я какой бессловесный столп…
Я им говорил, говорил… как же, говорю, так, подступает Хреновое, лошадь готова, и вдруг вы лишаете судьбы?..
Я маленький человек… я смирный человек… И потом по какому случаю обижаете неповинное семейство? Какие-нибудь кляузы, наговоры, сплетни… лошадь готова, через два месяца бега, и вдруг, ничего не говоря, расчет!.. Вы того, говорю… эдак, говорю, не делают настоящие люди.
Но что же поделаешь?.. Сила, маменька!.. Ведь они — сила, Анфиса Митревна!.. Не плачьте понапрасну!.. Не утруждайтесь!.. Ужели я не могу вас успокоить?»
Вместо Онисима Варфоломеича явился в Гарденино воейковский Ефим, по прозванью Цыган. И действительно, в нем было что-то нерусское. Это был высокий, сутуловатый, нескладный человек, с длинными и цепкими, как у обезьяны, руками, на длинных ногах, с горбатым носом, с смелыми изжелта-карими глазами, шафранно-смуглый, волосом черный, даже до синего отлива, и с серьгой в ухе.
Голос у него был грубый, слова дерзкие, держался он гордо и самоуверенно. В рысистом отделении сразу сметили, какая в нем разница от Онисима Варфоломеича. Ефим как только вошел к Кролику, так и закричал на него с необыкновенною строгостью, и Кролик был с ним тих и смирен; Федотке, которого сделали поддужным, он при первой же пустой неисправности «залепил здоровенного тумака»; на заслуженного Василия Иваныча заорал, как на пастуха какого-нибудь. Но когда сел на дрожки и выехал на дистанцию, тот же Федотка сразу почувствовал к нему благоговение, а Василий Иваныч охотно простил свою обиду. Вожжи у него в руках были точно струны под смычком искусного скрипача; малейшим движением пальцев, незаметным натягиванием и опусканием, — на посторонний взгляд казалось: одним дерзким и напряженнопроницательным выражением своих глаз, — он заставлял лошадь идти как ему хотелось. А на Кролика так закричал при первом же неудачном «сбое», так передернул ему губы, что тот со второго же сбоя, сделавши узаконенное и допустимое на бегах количество скачков, прямо вошел в великолепную и еще не виданную за ним рысь.