Дальше шел рассказ, как «по некотором времени встретил Фаустин юницу, Маргариту Прекрасную. Идет Маргарита к обедне, о боге думает» и как «распалился Фаустин Премудрый красотою юницы, ее голубиною невинностью» и сказал Велиару: «Вот ты бьешься, выходишь из себя, из-за пустяков землю роешь; соврати юницу — и мне будет приятно».
История этого совращения — любовь и несчастье Маргариты — вызвали необыкновенную жалость в Иване Федотыче; он несколько раз умолкал, прерывал себя на полуслове, шумно сморкался. Только рассказывая о шкатулке и о том, как мать Маргариты позвала попа, он добродушно усмехнулся и произнес:
— А поп-то был, видно, из эдаких, — вот что ты. Николушка, об отце Александре сказывал. Посмотрел, посмотрел, «что ж, говорит, пожертвуйте на церковь: ризы у меня ветхи, закажу новые, самоцветным каменьем уберу… а вам за такую жертву по крайности тыщу грехов отпустится!»
Но, до такой странной восприимчивости жалея Маргариту, Иван Федотыч не обнаруживал враждебного чувства ни к Фаустину, ни даже к Велиару. К Велиару его отношение было сдержанное, строгое; в Фаустине он с особенною выразительностью выставлял черту глубокого разочарования.
— Прельстили они ее, обморочили, — говорит он, — возгорелась она любовью к пригожему господину, отдалась в его руки… А Велиар тому рад: вот, думает, теперь-то он взмолится, чтоб продлился день, теперь-то познает земную радость! Но не так вышло… Встречает Велиар Фаустина Премудрого, видит: мрачен из лица Фаустин, невесел. И говорит Велиару: «Ах, скучно, сатана! Нонешнее подобно вчерашнему, все то же да то же, ничего-то нет нового под солнцем… Вот чаша с питьем и манит сладостью, а приникнешь устами — какая горечь!»
Пока в «истории» не появлялось Маргариты, Татьяна и слушала и не слушала. Она, так же как и Николай, любила рассказы Ивана Федотыча, любила переплетать с содержанием этих рассказов свои тайные мечты и мысли; но теперь то, что говорил Иван Федотыч, казалось ей таким ненужным. И только со слов: «По некотором времени встретил Фаустин юницу» в ней что-то встрепенулось, она жадно стала слушать. И опять засновали нити ее собственных мыслей и мечтаний по «основе» рассказа, — «история» начала переплетаться с тем, что она думала о себе, о Николае, о том, что ей нестерпимо душно и тоскливо и хочется какого-то неиспытанного, невиданного счастья…
А Николай все более и более отвлекался безотчетным подъемом, бессознательным сцеплением странных мыслей, смутных представлений… Переливы тоски и раздражения, восторга и нежности, точно зыбь, когда «вертит» ветер, то есть дует не разберешь с какой стороны, — такие переливы появлялись и пропадали в нем, внушали ему беспокойство. Душа его вяло отзывалась на те важные вопросы жизни, которые двигали Премудрым Фаустином, от которых умилялся и плакал Иван Федотыч. Смерть, преступление, страдание, отрицание жизни… убить иль не убить Агафокла, хорош ли, дурен отец Александр — все теперь казалось Николаю далеким и посторонним, одинаково мешающим чему-то действительно важному. С удивительною остротой впечатлений он впитывал в себя все, чем был полон этот тревожный вечер, эта изнемогающая природа. Он прозревал, о чем в такой истоме поет соловей, чего заслушалась будто заколдованная липа, что делается в душе Татьяны… то есть он был уверен, что знает это, потому что никогда не чувствовал за собой такой странной отзывчивости к звукам, к движению, к свету и теням, к тому, что совершалось в природе, что происходило с Татьяной. Это было какое-то очарованное состояние, какое-то восхищение духа. И то, что он подумал о Татьяне ранней весной, после соблазнительных слов Агафокла, и что думал о ней, когда ему вообще приходилось мечтать о женщинах, — не то что возвратилось к нему со всеми подробностями, а возвратилось преображенное в какое-то чувство радости и страха — в чувство трепетного ожидания. С того мгновения, как Татьяна посмотрела на него, и ответила ему, и покраснела под его восторженным взглядом, Николай знал, что