Иван Федотыч постоял, повернулся, молча вышел из избы, подошел к тому месту в сенях, где помещалась его кровать, одну минуту усиливался что-то вспомнить, приложил руку ко лбу — над бровями сильно ломило — и, не раздеваясь, не снимая грязных сапог, лег навзничь. И как только лег, опять почувствовал, что ему ужасно нужно вспомнить. Но боль над бровями мешала вспоминать, причиняла ему досаду. Вдруг он явственно услышал стук, в стену как будто барабанили костяшками пальцев. Иван Федотыч поднялся с кровати, отворил дверь на улицу, взглянул — от стены отделилось что-то похожее на человека. Несмотря на темноту, Иван Федотыч сразу узнал этого человека и спокойно спросил: «Что тебе, Емельян Петрович?» Тот сделал знак, как бы приглашая следовать за собой, и направился в поле. Иван Федотыч догнал его, пошел с ним нога в ногу. Гроза стихла, дождь едва накрапывал, из-за быстро бегущих туч там и сям виднелись звезды.
Вышли в поле. Иван Федотыч шагал широко, серьезно, заботливо, не обращая ни малейшего внимания на высокую и мокрую траву, засунувши руки в рукава, с опущенными глазами.
— Что, друг, видно, правда сказано у Сираха: «От жены начало греха и тою умираем вси?» — насмешливо выговорил
— Мой грех, Емельян Петрович, — ответил столяр.
— Чудак ты! Какой же грех, коли охотою за тебя шла, с тебя, старого, глаз не сводила, говорила тебе прелестные слова?.. Помнишь, на Троицын день вы в барский сад ходили, ты ей историю о Руслане-Людмиле рассказывал?
— Помню… — прошептал Иван Федотыч.
— Помнишь, говорил ей о своей старости, и она засмеялась, подшутила над тобою: нарвала черемухи, кинула тебе в лицо?
Ивану Федотычу сделалось ужасно стыдно и грустно.
— Помню, друг, — сказал он, — ты мне этого не напоминай.
Тот отрывисто засмеялся.
— А говоришь — грех! — сказал он и, помолчав, неожиданно добавил: — Убить ее надо.
Долго шли молча. Ивана Федотыча все назойливее и назойливее дразнила мысль убить Татьяну; он стал дрожать с головы до ног, точно в лихорадочном ознобе.
— Возьми ножик и зарежь; у тебя есть ловкий для этого дела, каким ты сучья обрезаешь, — продолжал тот. — У ней моя кровь, порченая, бесстыдная. Ей теперь удержу не будет… Она теперь отведала сладость распутства повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить… Эге! Ты это чего трясешься?
— Бога боюсь, — прошептал Иван Федотыч и, подняв глаза, явственно увидал «Емельяна», — будто скосоротился, прищурился «Емельян», засмеялся мелким, язвительным смешком и сказал:
— Ну, ладно, будь по-твоему. Как веруешь: бог всемогущ?
— Да.
— И всеведущ?
— И всеведущ.
— И без его воли ни один волосок не спадет с человека?
— Ни один не спадет.
— Ну, значит, по его воле ты и Татьяну зарежешь.
Иван Федотыч страшно рассердился, замахнулся на «Емельяна», закричал:
— Ты вот что… вот что… Не смей у меня кощунствовать!
— Нет, это ты кощунствуешь, — ответил тот, — вот ты был бы умен, послушался меня, убил бы Татьяну… Что же это, по-твоему? Только и всего, что бог захотел, и ты убил. Чего ж бояться-то, дурашка? Вот ты был бы хозяин, а я работник. И ты сказал мне: поди и исполни это дело; и я пошел и исполнил, как ты сказал, — и стал бы бояться тебя за то, что исполнил по сказанному… Глупо, Иван Федотов!
— От дьявола, а не от бога — зарезать человека, — сказал Иван Федотыч.
— Эх ты баба, баба! Где ты его видел, дьявола-то? Да и кощунствуешь: иже везде сый господь! Где же ты дьяволу-то нашел место? В боге, что ли?
Иван Федотыч смешался и, не зная, что возразить, сказал:
— Держава сдвинется…
— Так, так. Ты вот Николая-то вразумлял, а он взял да надругался над тобой, пуще чем ножом тебя зарезал, — и с какой-то злобною радостью «Емельян» стал глумиться над Иваном Федотычем, поносить его непристойными словами, давать ему насмешливые прозвища.
— Друг! Ведь держава эдак-то сдвинется, — тоскливо прошептал Иван Федотыч.
— А ты почем знаешь, может, ей и надо сдвинуться? Кто ты такой, чтоб уследить господа? Вон в Лукутине дьякон родных детей зарезал, так и перехватил горлушки, — кто ему повелел? Я тогда барину наябедничал, высекли тебя… кто тому первая причина? Нет, Иван, первой причины аще не от господа бога!. Значит, держава сдвинется — опять-таки от бога, — и, помолчав, выговорил: — А я тебе вот что скажу: и бога-то нет.
— Ну, ну…
— Право слово, нет. Рассуди, кто его видел? Сам апостол говорит: «Бога никто же видел, нигде же». Ему ли не знать? Ты говоришь — любовь… Где она? Сам ты рассказывал о Фаустине, как он понимал жизнь… И это истина. И премудрый Соломон так понимал, и мы с тобой понимаем, ежели не заслонять глаза. Нет, друг, бога нет.
— Кем же вся быша, коли не богом?
— Спроси! — нахально отрезал «Емельян». — Видел, в балаганах куклы пляшут? Ну вот, скучно стало неизвестно кому, он и наделал кукол. Сидит там себе, дергает пружины, а куклы прыгают… То-то, чай, покатывается со смеху!
— А все-таки я не согласен Татьяну убивать, — с неожиданным упрямством заявил Иван Федотыч и прибавил шагу, стараясь попадать нога в ногу с быстро идущим «Емельяном». Опять долго не прерывали молчания.