Гораздо важнейшее занимало Николая. Он не переставал думать, как бы повидаться с Татьяной. После того как он не посмел дождаться возвращения Ивана Федотыча и все-таки встретился с ним и понял, что тот все знает; после того как он думал, что умрет от стыда и отчаяния, позорил и срамил себя самыми отборными словами; после того как стихла гроза и часы пробили полночь, — он бросился в постель, отлично выспался, с радостью вскочил, когда яркий солнечный луч упал ему на лицо, с аппетитом наелся сдобных лепешек, напился чаю и на отдохнувшем Казачке во всю прыть помчался на хутор и всю дорогу думал только о том, как красива Татьяна, как весело блестит солнце, блестит мокрая трава, колышутся освеженные нивы, звенят жаворонки в синем небе… как весело и приятно жить. После, на другой, на третий день, спустя неделю, к нему опять приходили прискорбные мысли, припадки самообличения, упреки совести, но… как тучки на лазури: покажутся и в горячих солнечных лучах растают. Потому что то, что казалось ему счастьем, подобно солнцу разгоняло то, что казалось ему злом. Он знал, что теперь уж
Столь возмутительной жестокости никак нельзя было стерпеть. Темным вечером — это было в половине июля, когда во многих селах по Битюку уже свирепствовала холера, — Николай, сжимая пугливо колотившееся сердце, подкрался к садику Ивана Федотыча, притаился в густых кустах сирени, раздвинул листву, взглянул в открытое окно и обмер: на верстаке стоял гроб. Иван Федотыч что-то возился над ним, не то с стамеской, не то с долотом, и как ни в чем не бывало, с свойственным ему ласково-важным видом напевал: «Готово сердце мое, боже, готово сердце мое… воспою и пою во славе моей: восстани слава моя, восстану псалтирю и гусли, восстану рано. Исповемся тебе в людях, господи, воспою тебе во языцех. Яко возвеличится до небес милость твоя и даже до облак истина твоя…» И перестал петь, сказав:
— Та´нюшка-а! Ты не видала, душенька, аглицкого буравчика?.. Куда-то дел и сам не знаю.
К верстаку подошла женщина: Николай увидел ту же и не ту Татьяну; лицо у этой было бледное и худое, как после долгой болезни, но красивее, чем у той; повязки не было, густые косы небрежно были свернуты на затылке, в открытых глазах светилось спокойное и строгое выражение. Она порылась около верстака, нашла буравчик, улыбнулась кончиками губ и сказала:
— Тут он и лежал, Иван Федотыч, вы все забываете. — Потом спросила, показывая подбородком на гроб: — Третий?
— Третий, дружок. Надо будет завтра к Арефию отвезть. Ты, душенька, не сбегаешь утречком на деревню?.. Лошаденку бы. Гляди, Арсений Гомозков не откажет. Ты бы сбегала, а я тем местом крышечку прилажу. Экая, подумаешь, беднота есть на свете, Та´нюшка! Ну, что тесина, и цена-то ей двугривенный, — тесины купить не могут, не на что.
Татьяна вздохнула.
— Утром добегу, — сказала она.
— А подбирает, шибко подбирает, — проговорил Иван Федотыч, — вчерась Арефий сказывал: в Боровой сорок две души бог прибрал… Легкое ли дело!
— Избави господи! — воскликнула Татьяна. Иван Федотыч ничего на это не заметил и опять запел вполголоса.
И немного погодя спросил:
— Деньжонки-то у нас водятся, Танюша?
— Три рубля семь гривен осталось, Иван Федотыч.
Иван Федотыч с сожалением почмокал губами.