После того как мнение Мартина Лукьяныча о Максиме Шашлове столь круто изменилось, Максим захаживал иногда в гости к Мартину Лукьянычу. Держался он с неизменною почтительностью, — гораздо почтительнее, чем с предводителем, — и хотя первый протягивал руку, но садился только по приказанию, чаю пил очень много, однако беспрестанно опрокидывал чашку вверх донышком, приговаривая: «Много довольны». Мало-помалу Мартин Лукьяныч завязал с ним деловые сношения. В «экономии» года четыре как лежало четвертей полтораста лебеды, смешанной с мелкою рожью и пшеницей; это были отбросы от «подсева» и сортирования. С ними не знали, что делать. А Максим Шашлов взял да и купил, к живейшему удивлению и удовольствию Мартина Лукьяныча. После, когда Мартин Лукьяныч узнал, что Шашлов перемешал лебеду с чистым хлебом, перемолол и распродал по мелочи с огромным барышом, его мнение об «остроте» Максима еще более возросло, и опала с богачей Шашловых была снята.
Однажды Максим привел с собой сына Еремку — рыжего, как огонь, конопатого, как галчиное яйцо, остроносого мальчугана лет одиннадцати — и стал просить, чтоб Николай выучил его грамоте. «По нашим делам без грамоты совсем неспособно!» Николай было заупрямился: и самого Максима он недолюбливал, и шныряющая мордочка Еремки не понравилась. Но Мартин Лукьяныч властно сказал: «Это еще что? Коли взялся Пашку учить, почему Еремку не можешь? На что Пашке грамота, спросить у тебя? Блажь. Соха и без грамоты не мудрена. А Еремка подрастет, капиталами будет ворочать, гляди, еще в купечество запишется. Надо это понимать. Учи, учи, — лучше, чем баклуши-то бить». Делать было нечего, и Николай до весны занимался с обоими.
«Изъяны» Николая по хозяйственной части происходили ад столько из каких-либо вновь сложившихся взглядов, сколько потому, что летние впечатления достаточно глубоко залегли ему в душу. Он как-то стыдился теперь кричать и ругаться на рабочих, грубо обращаться с ними, понуждать, распекать или загонять скот, брать штрафы, хотя в последних случаях дело шло об однодворцах. Ему становилась все неприятнее роль неукоснительного надзирателя. Но вместе с тем он сплошь и рядом бывал непоследователен. Когда работали спустя рукава, когда, не обращая на него внимания, пускали стадо на барскую землю, когда на самых его глазах везли из барского леса похищенное дерево, — он или делал вид, что не замечает, и отворачивался, объятый смущением, или застенчиво упрашивал, Но когда ему говорили «грубости» или слишком явно давали понять, что ни чуточки его не боятся, или вообще не оказывали ему почета, как надлежит «управителеву сыну», — он оскорблялся до глубины души. Кроме того, ему пришлось совершить за зиму и такое деяние, которое совсем уж шло вразрез с его «нынешнею» совестью. Дело было так. Мартин Лукьяныч как-то сказал, что при первой «получке» за пшеницу он пошлет Николая в Воронеж перевести барыне деньги чрез государственный банк. Такое намерение Мартина Лукьяныча ужасно взволновало и обрадовало Николая. В Воронеже он бывал с теткой: два раза ходили пешком к «угоднику Митрофанию», но теперь город ему припоминался как во сне, в каких-то таинственных и спутанных очертаниях. Николай понимал, что для того, чтобы всячески изведать прелесть поездки, нужны деньги, а их у него было мало. Соблазнителем явился приказчик Елистрат, прощенный Мартином Лукьянычем и откомандированный на хутор. Приехавши однажды оттуда, он «улучил время», когда Николай один оставался в конторе, и таинственным полушепотом, с особенною изысканностью улыбаясь, сообщил следующее: «Что я вам скажу, Николай Мартиныч! В низовом лесу оказывается порубочка — дерев с десяток… Я уж проследил, чье дельце: курлацкие однодворцы напакостили. Тепереча как? Ежели папашке доложиться — и мне влетит достаточно, и однодворцев не помилует. А я вот что удумал: накрою их, например, с поличным, попужаю, да и сорву красненьких две… Ась? Половину пая вам, половину — мне. А вы как приедете лес осматривать — молчок папашке… Идет? Мы, этта, жимши в лабазе, здорово промышляли с хозяйским сыном!» Первым движением Николая было обругать и выгнать Елистрата, но тотчас же ему вообразился Воронеж — театр, трактир Романова, о котором недавно столь заманчиво рассказывал воронежский барышник… «Ладно», — сказал он, быстро отворачиваясь от Елистрата и притворяясь, что непомерно занят конторскою книгой.