— Ну, вот… ну, вот… князья Хилковы стаивали! — бормотал он смешною и невнятною скороговоркой. — Харч у нас первый сорт, первый сорт… А это дочка моя, Маринка… Маринкой звать. Бельмы-то, бельмы-то!.. Вся в мать, вся в мать, паскудница… Вот живем себе… Ничего!.. Живем!.. А на ночь-то я ее на ключ запираю… хе, хе, хе… это уж не беспокойся… не прогневайся… на ключ! Надо мне до брака ее соблюсти, ась? Какой народ-то у нас? Военный-ат народ-то! Что скалишь зубы?.. Так вы будете гарденинские? Хороший, хороший завод!.. Ну, собрались… уж собрались. Мальчикова Грозный шибко бежит… ой, шибко!.. А меня вот Филатом звать… Филат Евдокимов Корпылев… отставной фитфебель гранадерского Фанагорийского полку… Так-тося!
Дело происходило за чаем. Маринка все время посмеивалась и, когда отец отворачивался, лукаво подмигивала на него, касаясь своей здоровенною ногой ноги Ефима.
IV
Письмо к другу
«„Обстоятельства бегут с быстротою курьерского поезда“, как где-то и когда-то провозгласил Михей Воеводин, если не ошибаюсь… Да-с, Глеб Андреич, или как вас теперь звать: удостоились, представлялись, имели аудиенцию-с! Да что — аудиенцию, не в этом суть!
Получил ли ты первую мою цидулу? Изобразил я ее впопыхах, в день приезда, отослал „с оказией“: привозили телеграмму от „ее превосходительства“, — следовательно, протекло с тех пор более двух недель. Сия тоже идет „с оказией“: завтра отец собирается в Хреновое (нечто вроде коннозаводской Мекки) и оттуда отправит. Так вот насчет первой-то цидулы: там я, между прочим, ударяюсь в меланхолию по случаю ожидаемого „приезда господ“ и даже изъявляю намерение удирать по сему случаю… А теперь принужден заявить тебе, что именно этот приезд и удерживает меня здесь. Вот какой с божиею помощью оборот!
Начнем с яиц Леды.
Дело в том, что повелительница сего болота изъявила благосклонное желание посмотреть, какие написаны узоры на „сыне конюшего Капитона“ академическим образованием и сладостными перспективами XII класса. Надо тебе сказать, что к „приезду господ“ между мною и родителем уже успела образоваться некая тень — зловещая тень „трех китов“, коллега! — но об этом после. Чувствуя, вероятно, мою непокладливость кое к чему, отец ни слова не сказал мне о желании „барыни“, а предпочел донять меня террором: два дня хранил угрюмое молчание, гудел в бороду, поскрипывал зубами; уходя из избы, грозно стучал костылем… Тебе, может быть, смешно, а между тем это действительно террор. Мать в такие времена поистине мученица: растерянно улыбается, с испугом и мольбою взглядывает на меня, беспрестанно выбегает за перегородку будто бы за делом, а в сущности, чтобы всплакнуть и возвести взоры на икону… Всячески безобразный пейзаж! Крепился я елико возможно, пустился даже на подлости, чтобы смягчить отца: похвалил однажды образцовое благоустройство рысистого завода, ругнул тех помещиков, которые сию отрасль ликвидируют, — ничто не помогло. К счастью, как и всегда, выручил случай. У меня уже с первых дней образовался обычай: совершив, что требуется отеческим режимом, — ну, там, чаи, сдобные лепешки, извержения ни на что не нужных слов, щи „с свежино´й“, оладьи и тому подобное, — брать книгу и уходить в сад. Что, друг, делать: скучно, тускло и скверно в родительском доме, да к тому же ты знаешь, я теперь особенно занят „мортирами“ Воеводина: штудирую Маркса, Лассаля перечитываю… Когда „пожаловали господа“, в сад ходить уже не приходилось, и я удалялся в степь. Кстати насчет степи. Для тебя не секрет, конечно, до какой степени я презираю всякие там „поэзии“, „эстетики“ и „беллетристики“, но нужно сознаться, что здешняя степь хороша и красива. Какая-то в ней особенная, я бы сказал — гигиеническая поэзия… Так вольготно дышится, такой изобильный запас кислорода!
Благодушествую я таким манером в лощинке, услаждаюсь Марксом, вдруг слышу — скачет лошадь. Еще мгновение — пронзительный крик, оборачиваюсь — барышня верхом, лошадь испугалась, по-видимому, моей особы, взвилась на дыбы… Я ничего не имел против того, чтоб нервическая юница получила надлежащую встрепку, — терпеть не могу этого истерического визга! — но при взгляде на амазонку что-то сочувственное во мне шевельнулось. Я ее знал еще девчонкой; видел, разумеется, только издали, в сообществе разных англичанок и немок; теперь лишь по догадкам мог заключить, что это Лизавета Константиновна Гарденина. Тем не менее такое, брат, славное, такое интеллигентное лицо! Одним словом, „невежа“ и „медведь“, как величала меня наша общая знакомая Анна Павловна (вот соединение краснейших убеждений с невероятнейшим „цирлих-манирлих“!), — невежа и медведь, говорю, весьма изрядно сыграл рыцаря, укротил лошадь, помог амазонке сойти с седла, — седло-то свернулось, — и, вероятно, спешенный проявлением столь чуждых ему свойств, стоял перед нею олух олухом. Она первая нашлась, поблагодарила меня, — ведь этот народ куда запаслив по части разных условностей! — и затем, поколебавшись, спросила:
— Вы, вероятно, господин… Капитонов?