Читаем Гарденины, их дворня, приверженцы и враги полностью

Иногда случалось, что Николай, вместо того чтобы прямо ехать к косарям, пускал лошадь подальше от того места, где виднелся народ, пробирался какою-нибудь лощиной туда, где еще не начинали косить, где было пустынно. Там он слезал с седла, пускал Казачка на чумбуре щипать траву, а сам принимался искать землянику и с величайшим чувством наслаждения бросал в рот душистые, обрызганные росой ягоды. Когда надоедало, ложился в высокую траву лицом вверх и, не отрываясь, долго, долго смотрел на небо. Вечно разнообразное, оно рождало разнообразные настроения в душе Николая. Смотря по тому, какие облака виднелись на лазури, как они двигались — быстро ли гнало их ветром или медленно, низко или высоко над землею, или небо было безоблачно, распростиралось бесконечною темно-синею сверкающею бездной, — смотря по этому складывались и мысли Николая, слагались мечты! Какие мысли, какие мечты, он и сам не мог бы ответить, — так это было смутно, тонко, мимолетно, так было похоже на сонные грезы. Он одно только мог сказать: все, о чем мечталось и думалось в это время, на какой-то странно высокий и торжественный лад подымало его душу, волновало ее радостью, не похожею на другие радости, смущало несказанною грустью. Обыкновенно в первые минуты, когда бросался в траву и ненамеренно обращал к небу глаза, он додумывал прежнее, — о том, сгребать ли сено, о том, что книга «О происхождении человека» во многом не понятна ему, хотя ужасно интересна и убедительна, о том, как хороши стихи Некрасова, как ловко разнес Писарев Пушкина и какой гениальный писатель Омулевский, о том, что-то теперь делают Татьяна, и Иван Федотыч, и Грунька Нечаева, и как хороша однодворка Машка, и как ловко поют песни боровские косари. Но мало-помалу рассеивались и погасали эти прежние мысли, в душе вырастало что-то новое, важное, в соответствии с тем, о чем говорили небеса. А небеса именно говорили, потому что все, чем звучала степь: серебристые переливы жаворонков, плач чибески в ближней лощине, непрерывный звон кузнечиков, едва уловимый шепот травы, копошенье козявки у самого уха, дальнее звяканье, свист, удары молота по железу, — все это подымалось к небу, преображало царствующее там безмолвие, оживляло холодную и загадочную немоту.

Николаю случалось иногда заставать себя с лицом, мокрым от слез, с сердцем, прыгающим в груди от какой-то странной радости. Тогда он сам удивлялся на самого себя, стыдился самого себя, с усилием старался вернуться на прежнее, старался думать об Огюсте Конте, о «мыслящем пролетариате», о том, как хорошо быть «трезвым реалистом», о том, что беден и несчастен русский народ. Это иногда удавалось, иногда нет. Чаще же всего от того настроения он переходил в настроение восторга, что так хорошо, так просторно кругом, так раздольна и красива степь. Он тихо затягивал протяжную мужицкую песню, или перекладывал на свой собственный голос стихи Кольцова, или, наконец, вынимал записную книжечку и слагал рифмы, в которых воспевались все та же степь, те же курганы, те же косари, и костры у куреней, и синяя даль, и заунывные песни. Это, впрочем, с одной только стороны, с другой же — в рифмы неизбежно вмещалась и так называемая «гражданская скорбь», без которой, по теперешнему мнению Николая, не могла существовать истинная поэзия. Правда, «гражданская скорбь» несколько затрудняла Николая; жизнь его до сих пор протекала так, что мужицкая бедность, и теснота, и обездоленность как-то проходили мимо него, не бросались ему в глаза, не врезались в воображение, — одним словом, он сам, говоря по совести, решительно не примечал, что «где народ, там и стон»… Но об этом говорили умные книжки, об этом говорил Косьма Васильич Рукодеев, об этом, наконец, с необыкновенною для Николая силой говорили стихи Некрасова. И он насильственно втеснял в свои рифмы то, что вынес из всех этих влиятельных внушений. Но все-таки ему казалось явным несообразнее с прискорбием описывать гарденинских, боровских, тягулинских мужиков, то есть тех, которых он знал и в жизни которых, казалось ему, не было никаких причин припевать, как в «Коробейниках»: «Холодно, странничек, холодно, голодно, родименький, голодно»… И вот, отвлекаясь мыслью от тех мужиков, которых он знал, он описывал воображаемых мужиков, и не здесь, а где-нибудь в неопределенном месте, в таком, которое лучше подходило бы к рифме, — на Каме, на Волге, на Оке, — и описывал уже, не жалея мрачных красок, не жалея негодующих слов, рыданий и даже крови. И, случалось, плакивал над своим воображаемым мужичком и над его воображаемыми страданиями…

Перейти на страницу:

Похожие книги

1917–1920. Огненные годы Русского Севера
1917–1920. Огненные годы Русского Севера

Книга «1917–1920. Огненные годы Русского Севера» посвящена истории революции и Гражданской войны на Русском Севере, исследованной советскими и большинством современных российских историков несколько односторонне. Автор излагает хронику событий, военных действий, изучает роль английских, американских и французских войск, поведение разных слоев населения: рабочих, крестьян, буржуазии и интеллигенции в период Гражданской войны на Севере; а также весь комплекс российско-финляндских противоречий, имевших большое значение в Гражданской войне на Севере России. В книге используются многочисленные архивные источники, в том числе никогда ранее не изученные материалы архива Министерства иностранных дел Франции. Автор предлагает ответы на вопрос, почему демократические правительства Северной области не смогли осуществить третий путь в Гражданской войне.Эта работа является продолжением книги «Третий путь в Гражданской войне. Демократическая революция 1918 года на Волге» (Санкт-Петербург, 2015).В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Леонид Григорьевич Прайсман

История / Учебная и научная литература / Образование и наука