Проклятые ляхи опять показали русским свою подлую рожу! Пришло известие о выборе нового польского короля. Им сделался Стефан Баторий, седмиградский князь. Никому не известное имя вдруг заблистало, затмив и Эрнеста, сына австрийского императора Максимилиана, и короля шведского, и Альфонса, князя моденского, и Федора Иоанновича, и, конечно, его отца, царя московского.
Годунов испугался, что государя хватит карачун, когда он услышал о Батории.
– Да ведь теперь Польша признала свою зависимость от турецкого султана! – воскликнул Иван Васильевич в первую минуту. – Выбрать Батория – это все равно что поклониться в ножки Селиму! Как можно позволить турку настолько обнаглеть, как можно христианам покорно склонить выи пред нечестивцами?! Стыд и позор!
Всем было известно, что сразу после бегства Генриха во Францию султан Селим направил сейму высокомерное послание: если вельможные паны выберут королем принца австрийского Эрнеста, воспитанного в ненависти к Оттоманской Порте, или кого-то из русских, столь же люто настроенных против мусульман, то война и кровопролитие неминуемы. Именно Селим назвал имя Батория, присовокупив, что он знаменит разумом и великодушием, принесет стране счастье и славу, будучи верным другом могущественной Порты. По сути дела, турецкий султан предложил посадить на польский трон заведомого предателя. И шляхтичи, кичливые шляхтичи не устыдились этого предложения: спрятали в карман свой знаменитый польский гонор и признали волю страшнейшего из врагов королевства Польского, выкрикнули на королевство Батория.
Когда стало известно об этом выборе, ливонцы прислали государю смиренное письмишко: они-де необычайно сожалеют, что выбор не пал на молодого царевича Федора, известного мягкостью и кротостью. Вот в ком Ливония с восторгом видела бы своего властелина!
Упоминание о «мягкости и кротости» младшего сына повергло Ивана Васильевича в новый приступ ярости. Федор частенько напоминал государю младшего покойного брата, князя Юрия Васильевича, поскольку был слаб как телом, так и разумом. Ни о каком самостоятельном правлении Федора где бы то ни было, даже в пределах его собственной опочивальни, и речи идти не могло! Выставляя сына претендентом на польский престол, Иван Васильевич искал одного: расширения границ Русского государства. Настоящим правителем был бы он сам! Конечно, ливонцы это понимали – не последние ведь дураки! – и их послание показалось царю скрытно-издевательским и изощренно-подленьким. Если он не мог прямо сейчас свести счеты с Баторием, захапавшим то, что Иван Васильевич, проникнутый исконно русским презрением к ляхам, считал по праву своим, то уж ливонцам он мог показать их место! А заодно пора было указать на то же место и полякам, и шведам, твердо наступив на их владения на ливонской земле. Время было благоприятным: король шведский был занят тем, что, в угоду своей жене и иезуитам, вводил римскую веру в своем государстве, которое противилось этому всеми силами; Баторий же воевал в Пруссии.
Иван Васильевич спешно строил рать и готовился окончательно решить судьбу Ливонии.
За хлопотами он снова переселился из Александровой слободы в Москву, из которой было удобнее выезжать и на Оку, и в Калугу, где собирались полки. Годунов тоже бывал в столице редко, мотаясь вслед за государем, как нитка за иголкой; где мог, старался забежать вперед Бельского, однако это плохо получалось. Похоже было, со смертью Бомелия Борис ничего не приобрел, а даже лишился многого. Он-то надеялся продвинуться на ступеньку выше, перехватив то влияние, которое хитромудрый лекарь имел на царя, но жестоко просчитался. Царь заметно охладел к бывшему любимцу, столь немилосердно разбившему его заблуждения, и все чаще Борис ломал голову не над тем, как бы возвыситься, – опасался, не рухнуть бы вообще в безвестность!
Порою он с тоскливой усмешкой вспоминал, какие строил расчеты на Анхен, как намеревался воспользоваться тем, что новая царица – его ставленница, которая из благодарности будет делать то, что пожелает возвысивший ее человек. Черта с два!
Анхен не сомневалась, что своим возвышением она обязана только самой себе, и решительно не желала испытывать к Борису даже подобия благодарности. Смешно сказать, однако с той памятной ночи, ставшей роковой для Анны Алексеевны Колтовской, они даже ни разу не виделись, хотя прошло уже несколько месяцев. Анхен по-прежнему обитала на царицыной половине и делила с государем ложе, однако Годунов никак не мог понять, какие чувства, кроме обыкновенной плотской тяги, привязывают государя к пронырливой рыжухе. Поскольку она была в этом мире одна, как перст, никакая родня ее не могла возникнуть при дворе, требуя наград и кормлений. Спасибо и на этом! Впрочем, эта девчонка вряд ли стала бы радеть даже и за самого близкого человека, даже за отца родного. Поэтому Годунов постепенно примирялся с мыслями о том, что его грандиозная каверза обернулась семипудовым пшиком, и все чаще обращал задумчивые взоры в сторону своей сестры Ирины.