– И ты меня дичишься? – буркнул обиженно. – А я думал, одна только моя уросит… – И нахмурился, сообразив, что сболтнул лишнего, когда вокруг столько настороженных ушей.
Стискивая губы так, что ощетинились усы, еще мгновение всматривался в глаза Юлиании, которые стремительно заплывали слезами, потом недовольно передернул плечами и двинулся дальше, в царицыны покои. Следом спешили два каких-то человека, одетые нелепо, в кафтаны навыворот, разноцветные порты и колпаки с двумя рогами, увешанными бубенцами. Шуты! После смерти царевича Иван Васильевич частенько заполнял досуг весельем, песнями, желая хоть немного развеять горе. На эти размалеванные рожи Юлиания и глядеть не стала – что ей до каких-то дураков? У нее дома небось и свой есть…
Она перекрестилась, стыдясь себя, и не стала ждать, пока боярыня Воротынская и прочие швеи подымутся, кряхтя, с колен – выметнулась прочь из светлицы, пробежала через переплетенье сеней, слетела с крыльца.
– Матушка-княгиня! Или пожар? – лепетала ближняя боярыня Сицкая, едва поспевая за торопливой пробежкой Юлиании. И вдруг наткнулась на спину княгини, так резко остановилась молодая женщина.
Из-за угла показались четверо крепких мужиков, которые волокли огромного медведя. Солнце играло на его лоснящейся бурой шерсти.
Юлиания прижала руки к сердцу. Она, как и многие, была наслышана о прежних развлечениях царя – медвежьих забавах. Однако знала также, что в последние годы – с тех самых пор, как Иван Васильевич женился, – зверей не выводили из крепкого сарая на самых кремлевских задворках, где их держали, не таскали к царскому крыльцу. Ловчие чуть не каждый год обновляли страшных насельников того сарая, царь очень любил ходить смотреть на них, рассказывали, у него были даже любимцы, которых он кормил с рук, и звери странным образом подчинялись и рыкнуть не смели, не то что цапнуть неосторожного. Но вот опять водили зверей по Кремлю… зачем? Для какой надобности?
Юлиания медленно, с опущенной головой, побрела к Малому дворцу, за слюдяными окошками которого метался в детском нетерпении ее богоданный супруг.
Анастасия Романовна полулежала в кресле и смотрела на большую печь, расписанную по зеленому полю разнообразными цветами и травами. Среди их сплетения скакали белые инороги[19]
и летали райские птицы. На дворе уже завихрились студеные октябрьские вихри, мимо окон порою проносились сорванные с деревьев желтые листья, скоро и белые мухи полетят, а здесь, на теплой, всегда хорошо вытопленной печи, царило вечное лето, радовавшее глаз больной царицы.Когда Арнольф Линзей являлся к царице по утрам и, низко склонясь, начинал занудливо и однообразно выведывать, что у матушки нездорово, Анастасия то отмалчивалась, то отделывалась односложными ответами, то, потеряв терпение, начинала кричать на Линзея и гнать его прочь. Она все чаще теперь выходила из себя, слезы и крик всегда были рядом. Бесила всякая мелочь, а пуще всего, что не может же она на вопрос запуганного архиятера: что, мол, болит? – ответить просто и правдиво: «Душа».
Рана, оставленная в сердце нелепой и страшной гибелью сына, никак не заживала. Самой-то себе Анастасия могла признаться, что Иванушка, хоть и обрадовал ее своим появлением на свет несказанно, все же не заполнил пустоты в душе, не изгнал из памяти и снов старшего сына. Царь-то был доволен рождением Иванушки, да еще такого здоровяка, няньки в один голос приговаривали: не царевич-де у них на попечении, а чистое золото! И ест хорошо, и спит спокойно, и приветлив, и улыбчив, и не надо его бесконечно тетешкать, пока руки не отвалятся, и петь над ним не требуется, пока горло не осипнет. И козье молоко, которым проклятущая басурманка Фатима поила покойного Митеньку, было прочно забыто в детской царевича: ему и от мамкина молока было хорошо…
Когда Анастасия, до неостановимых рыданий, до истерик и припадков, молилась на гробе святого Никиты Переславского, а потом в тревожном ожидании готовилась к новым родам, ей казалось, будто появление на свет этого ребенка (как и в прошлый раз, чуть ли не с первого дня знала, что снова будет сын!) разом поставит все на место в ее жизни, наладит отношения с мужем, замостит страшную трещину, которая пролегла меж ними с того страшного случая на Шексне. Сын унес с собой весь свет их прежней жизни, всю радость и всю любовь, которая их соединяла: ведь он был воплощением и осуществлением этой любви, – и то, что сейчас происходило между мужем и ею, Анастасии казалось тлением гнилушки по сравнению с костром. Жизнь, страсть, раньше приносившие нетерпеливое и радостное ожидание каждого дня, теперь сделались мелко просеянным песком – вроде того, что сыплется бесконечно и уныло в песочных часах.