И я поздравил его со вступлением в период мудрости, которой все до лампочки и по хую, лишь были бы здоровы дети.
Говорил я искренне вполне, однако многое осталось умолчанным, о том я и решился написать.
Всю жизнь мы очень мало знаем о себе, а старость благодетельно окутывает нас еще более непроницаемой пеленой. Заметил, например, по множеству выступлений: на моих смешных стишках о старости взахлеб хохочут старики, сидящие обычно в первых рядах. Я ожидал обиды, раздражения, упреков — только не безоблачного и беспечного смеха. И довольно быстро догадался: каждый потому смеется, что стишки совсем не о нем, а о его знакомом или соседе. И кокон этих благостных психологических защит окутывает нас тем плотнее, чем опаснее реальность для душевного покоя и равновесия. И бывшим палачам отнюдь не снятся жертвы, они помнят лишь, что время было да, жестокое, но справедливое, и жили они в точности, как все, — что примиряет память с совестью стремительно и прочно. Над памятью о поражениях любых такой уютный холмик вырастает из последующей любой удачи, что с невольной благодарностью судьбе старик приятно думает: все к лучшему, пословицы не врут.
У возраста, осеняемого душевным покоем, возникают мысли и слова, которые, возможно, в молодости не явились бы. Помню до сих пор свое немое восхищение, когда моя теща, поздравляя свою дочь с получением паспорта, задумчиво сказала, отвернув страницу регистрации брака:
— И пусть у тебя на этой странице будет много штампов.
А слова, которые услышал много лет назад поэт Илья Френкель, просто стали бытом в нашей семье по множеству поводов. Война застала Френкеля в Одессе, и он кинулся на почту утром рано сообщить, что жив и выезжает. К окошечку для дачи телеграмм толпилась чудовищная очередь. И вдруг какой-то невзрачного вида мужичок, кого-то отодвинув, а под кем-то проскользнув, стремительно просочился к оконцу и успел дать телеграмму еще прежде, чем вся очередь возмущенно загудела и зароптала. Он уже исчез, а громогласное негодование все длилось. И только стоявшая невдалеке от Френкеля ветхая старушка тихо и привычливо произнесла в пространство:
— Каждый думает, что он кто-то, а остальные — никому.
На одной автобусной остановке в Тель-Авиве стоял панк обычнейшего и типичного вида: копна волос, покрашенных в ярко красный цвет, с левого края головы побритый (крашено зеленым), и точно так же — с правой стороны (крашено синим). С панка не сводил глаз некий старик, тоже ожидавший автобуса. Такое бесцеремонное смотрение панку надоело, и он спросил у старика:
— Ну что вы на меня уставились? Вы в молодости что — не совершали никаких необычностей?
— Совершал! — старик откликнулся охотно и мгновенно. — Я в молодости переспал с попугаем и вот сейчас смотрю, не ты ли мой сын?
Но главный старческий порок, и нам его никак не миновать, — горячее и бескорыстное давание советов. Как на это реагируют молодые, можно не распространяться, ибо помню я одну московскую историю, которая сполна исчерпывает тему. Около заглохшей машины возился взмокший от бессилия водитель. То копался он в моторе, то с надеждой пробовал завестись — напрасно. Разумеется, вокруг уже стояли несколько советчиков. Из них активным наиболее был старикан, который кроме всяческих рекомендаций одновременно и выражал сомнение в успехе. И советовал без устали и громче всех. И наконец молодой парень-шофер, аккуратно отерев со лба пот, изысканно сказал ему, не выдержав:
— Папа, идите на хуй!
Эту фразу я бы посоветовал всем старикам держать если не в памяти, то в книжке записной и изредка туда заглядывать. Поскольку опыт наш житейский, как бы ни был он незауряден, — абсолютно ни к чему всем тем, кто нас не спрашивает. Или спрашивает из чистой вежливости, что является пусть бескорыстной, но опасной провокацией с их стороны.
Печалиться по поводу количества прожитых лет довольно глупо еще и потому (я это где-то прочитал), что если эти годы перевести на любые деньги, то получится смехотворно мало.
Ко мне лично старость заявилась в девяносто восьмом году, двадцатого четвертого октября в одиннадцать утра в маленькой гостинице в Вильнюсе. Мы накануне выпили изрядно, был большой и получившийся концерт, и я, хотя в похмельном, но отличном настроении проснувшись, подошел к большому зеркалу. И душа моя уязвлена стала. Боже мой, что я увидел там! Она пришла, подумал я, не зря я так не люблю утреннее время, она знала, когда прийти. Я вспомнил одного своего давнего приятеля, который уже раньше меня заглянул таким же образом в зеркало. Только теперь я осознал сполна его прекрасные спокойные слова, которые он произнес в ответ на приглашение зайти на некое застолье, которое будут снимать для телевидения.
— Наш народ столько пережил, — сказал он мягко, — стоит ли ему еще и видеть мое лицо?