Граф умолк и отошел к своим сыновьям. Тем, что он так искусно удержался от бурного красноречия, в котором обвиняли его, как в хитрой уловке, он произвел сильное впечатление на собрание, уже в самом начале готовое оправдать его.
Но когда выступил вперед старший сын его, Свейн, большая часть собрания вздрогнула, и со всех сторон раздался ропот ненависти и презрения.
Молодой граф заметил это и очень смутился. Он поднял руку, хотел заговорить, но слова замерли на устах, а глаза его испуганно смотрели, не с гордостью правоты, а с мольбой нечистой совести.
Альред Лондонский приподнялся со своего места и произнес дрожащим, но отчетливым голосом:
– Зачем выступает Свейн сын Годвина? Затем ли, чтобы доказать, что он невиновен в измене королю? Если для этого, то это напрасно, потому что если Витан и оправдает Годвина, то это оправдание распространится на весь его дом. Но, спрашиваю во имя собрания, осмелится ли Свейн сказать и подтвердить клятвой, что он не виновен в измене против Одина? Не повинен в святотатстве, которое губы мои страшатся произнести?... Увы! Почему выпал мне этот тяжкий жребий? Я любил тебя и люблю до сих пор твоих родственников. Но я – слуга закона, и во имя обязанностей своего сана должен жертвовать всем остальным...
Альред на мгновение остановился, чтобы собраться с силами, и затем продолжал твердым голосом:
– Обвиняю тебя, Свейна изгнанника, в присутствии всего Витана в том, что ты, движимый внушениями демона, похитил из храма богов и обольстил Альгиву, леоминстерскую жрицу!
– А я, – вмешался граф Нортумбрийский, – обвиняю тебя перед этим собранием гордых и честных воинов в том, что ты не в открытом бою и не равным оружием, а хитростью и предательством убил своего двоюродного брата, графа Бьёрна!
Разразись неожиданно гром, он не произвел бы такого сильного впечатления на собрание, как это двойное обвинение со стороны двух лиц, пользовавшихся всеобщим уважением. Враги Годвина с презрением и гневом взглянули на исхудавшее, но благородное лицо его старшего сына; даже самые преданные друзья графа не могли скрыть порицания. Одни потупили головы в смущении и с грустью; другие смотрели на обвиненного холодно и безжалостно. Только между сеорлами нашлось, может быть, несколько взволнованных лиц, потому что до этого времени ни один из сыновей Годвина не пользовался таким уважением и такой любовью, как Свейн. Мрачным было молчание, наступившее после обвинения. Годвин закрылся плащом, и только находившиеся вблизи могли видеть его душевную тревогу. Братья отступили от Свейна, осужденного даже родной семьей. Один только Гарольд, овеянный славой и любовью народа, выступил гордо вперед и встал около брата, устремив на судей повелительный взгляд.
Ободренный этим знаком сочувствия в негодующем враждебном собрании, Свейн проговорил:
– Я мог бы ответить, что эти обвинения в поступках, совершенных уже восемь лет назад, сняты помилованием короля, я освобожден от опалы и восстановлен в правах и что Витаны, в которых я сам председательствовал, никогда не судили человека два раза за одно и то же преступление. Законы равнозначны для больших и малых собраний Витана.
– Да, да! – воскликнул граф, забыв в порыве родительского чувства всякую осторожность и приличие. – Опирайся на закон, сын мой!
– Нет, я не хочу опираться на этот закон, – возразил Свейн, бросая презрительные взгляды на смущенные лица разочаровавшегося в своей надежде собрания. – Мой закон здесь, – добавил он, ударив себя в грудь, – он осуждает меня не один раз, а вечно... О, Альред, почтенный старец, у ног которого я однажды сознался во всех своих проступках, я не виню тебя за то, что ты первым в Витане возвысил против меня голос, хотя знаешь, что я любил Альгиву с самой юности и был любим ею взаимно; но в последний год царствования Хардекнута, в то время, когда сила еще считалась правом, ее отдали против воли в жрицы. Я увидел ее снова, когда душа моя была упоена славой моих подвигов над валлонами, а страсть кипела в крови. Я повинен, конечно, в тяжелом преступлении! Но чего же я требовал? Отказа ее от вынужденного обета и брачного союза с ней, давно мною избранной. Прости меня, если я еще не знал в то время, как нерасторжимы узы, которыми связываются произнесшие обет чистоты и целомудрия!
Он умолк, улыбнулся, а глаза его сердито засверкали диким огнем. В это мгновение в нем заговорила материнская кровь, и он мыслил, как датский язычник. Но это продолжалось недолго: огонь в глазах угас, Свейн ударил себя, сокрушаясь, в грудь и промолвил: