Человек не знает, что уходят последние часы его жизни, что еще несколько дней – и немыслимая боль полоснет по сердцам всех, кто знал, кто любил его; не знает – а как удивился бы, если б узнал! – что имя его станет знаменем революционной поэзии; что под это знамя, рядом с Рафаэлем Альберти, встанут Мигель Эрнандес, Пабло Неруда и много иных, известных ему и неизвестных;
что через год в Париже писатели разных стран перед портретом Гарсиа Лорки принесут клятву на верность свободе;
что другим, огромным его портретом республиканская Испания украсит свой павильон на Всемирной выставке
и что бывший друг его, Сальвадор Дали, предложит выставить в том павильоне свои картины с одним условием: пусть снимут портрет Федерико, занимающий, по мнению Сальвадора, слишком много места...
Он не знает, какой крестный путь предстоит пройти его родине;
не знает, что старый поэт Антонио Мачадо, который оплачет его смерть в скорбных стихах, умрет в изгнании, не захотев остаться под властью фашистов, не пережив и месяца разлуки с Испанией;
что в изгнании умрут учителя его и друзья – Фернандо де лос Риос, Мануэль де Фалья, Хуан Рамон Хименес, Хосе Морено Вилья, Эдуарде Угарте, Альберто Санчес, и столько других...
что скончается, находясь под домашним арестом, Мигель де Унамуно, бросив перед смертью слова презрения в лицо фашистскому изуверу;
что поверенный в делах Чили в Мадриде, Карлос Морла Линч, откажет в убежище другу его Мигелю Эрнандесу и Мигель Эрнандес умрет во франкистской тюрьме...
Он не знает, что его поэзия пойдет по свету, завоевывая сердца;
что испанский народ не даст своим тюремщикам отнять у себя эту поэзию;
что через двадцать пять лет мадридская молодежь будет кричать на представлении «Иермы»: «Да здравствует Федерико Гарсиа Лорка! Долой фашизм!»;
что речью о нем Николас Гильен откроет первый съезд писателей, художников и артистов социалистической Кубы;
и что в мире нашем чуть прибавится счастья оттого, что жил на свете такой поэт – Федерико Гарсиа Лорка...
Ни о чем этом не знает и никогда уже не узнает человек в нелепой пижаме, лежащий навзничь в грязной камере. Он спит, и лицо его спокойно.
Попросив часового доложить, что машина подана, сеньор Фулано вновь уселся за руль в самом дурном расположении духа. Право же, если б знать заранее, что его гордость – темно-вишневый «мерседес» – навлечет на своего владельца все эти обязанности, не стоило б, может, и покупать его. Но кто мог полгода назад предвидеть, что теперешняя гранадская власть, ссылаясь на затруднения с транспортом, заставит владельцев автомобилей возить по ночам арестованных с конвоирами за город и возвращаться оттуда уже с одними конвоирами...
Сеньор Фулано терпеть не мог слова «прогулка» – он вообще не говорил ни с кем о ночных поездках и старался не думать о них. Какое ему в конце концов дело до политики; он человек лояльный, исполняет, что приказано! Кончат же они когда-нибудь наводить свой порядок, и все забудется.
Этой ночью у сеньора Фулано были особые причины для недовольства. Его Лола собралась наконец-то подарить ему сына – нужно надеяться, что теперь-то уж сына! – и не годилось бы оставлять ее в такое время. Правда, Лола считает, что это случится не раньше, чем завтра, а ну, как раньше?
Вид двух мужчин, которых на сей раз втолкнули гвардейцы к нему в машину, не улучшил его настроения. Один из них был хромой старик, весь растерзанный – били его, что ли? – а другой, помоложе, в одной пижаме. У хромого в глазах стоял смертельный ужас, молодой же, наоборот, держал себя так, будто его везли на прогулку, – улыбался, вертелся, без умолку говорил о каком-то лагере, каком-то театре...
Сеньор Фулано был не злой человек, просто он считал, что каждый должен вести себя в соответствии с обстоятельствами Вот он, например, делал то, что ему положено, – молча включил зажигание, тронулся по знакомому маршруту. Знали свое дело и трое гвардейцев – не рукоприкладствовали попусту, не ругались, да и хромой старик ничем, в сущности, не нарушал порядка, словно участвуя в общем негласном сговоре: чтобы то, чего все равно не миновать, прошло пристойно и гладко. Только молодой... ну, хоть бы кричал, бился – неприятно, но естественно, а он точно знать ничего не желал, и чудилось в этом что-то оскорбительное для остальных.
И еще одно было непонятно. Сеньор Фулано мог бы поклясться, что никогда раньше не видел этого человека и понятия не имеет, кто он такой, а между тем, встречаясь с ним взглядом в зеркальце, то и дело удивлялся странно знакомому выражению на незнакомом, заросшем щетиной лице. Только этого ему еще не хватало!
А тот арестант, что помоложе, и в самом деле испытывал радостное возбуждение. Разве не сказали ему накануне, что он будет отправлен в концлагерь? Услыхав это, он почувствовал такое невыразимое облегчение, что даже смог заснуть, а когда проснулся, то понял: темный ужас, заполнявший все его существо, наконец-то отхлынул. Ну конечно, с ним не могло случиться самого плохого – ведь он поэт, а поэтов не убивают.