– Тебе, Энрикес, серьги и перстень маркиза д'Арока! Тебе, раз ты убил его из карабина, когда он ехал в своей почтовой карете.
Энрикес надел на палец окровавленный топаз и вдел в уши аметистовые серьги, выточенные в виде капелек крови.
Вот какая судьба суждена была сережкам, которые служили украшением герцогине Медина-Сели, а месяц спустя Энрикес за поцелуй отдал их дочери тюремщика!
Вот какая судьба суждена была перстню, за который некий идальго уступил эмиру белого коня, а Энрикес отдал перстень за стакан водки перед тем, как его повесили.
XLIII. Тревога
Окна постоялого двора с сидящим на кровле павлином загорались от полыхавшего вдали закатного солнца; лучезарная тропинка змейкой убегала в горы.
– Тише! Неужто не слышали? – спросил один из разбойников, прикладывая ухо к ставню.
– Это мой мул пукнул в конюшне, – ответил погонщик.
– Дурень! – воскликнул разбойник, – стану я из-за этого заряжать свой карабин? Тревога! Тревога! Слышите рожок? Это желтые драгуны.
И вдруг разноголосица, звон кубков, звуки гитары, смех служанок сменились такой тишиной, что слышно было, как летит муха.
Но оказалось, что протрубил всего лишь пастушечий рог. Прежде чем запрячь мулов и отправиться в путь, погонщики спокойно допили уже наполовину опорожненные бурдюки, а полусонные разбойники, с которыми тщетно заигрывали местные жирные красотки, взобрались на полати, позевывая от скуки и усталости.
XLIV. Отец Пуньяччо
Отец Пуньяччо, откинув с головы капюшон, поднимался по лестницам собора святого Петра с двумя прихожанками в мантилиях, а на небесах шел спор колоколов с ангелами.
Одна из прихожанок – то была тетя – шептала по молитве на каждое зернышко четок, другая – то была племянница – искоса поглядывала на красавца-офицера папской гвардии.
Монах бормотал, обращаясь к старухе: «Пожертвуйте на мой монастырь». Офицер сунул девушке душистую любовную записочку.
Грешница утирала набегавшие на глаза сле-зинки; непорочная краснела от радости; монах прикидывал, сколько принесет тысяча пиастров при двенадцати годовых, а офицер тем временем закручивал ус, смотрясь в карманное зеркальце.
Черт же, притаившись в широком рукаве отца Пуньяччо, посмеивался, как Полишинель!
XLV. Песнь маски
Не в монашеской рясе и не с четками, а под Звуки тамбурина с бубенцами и в шутовском наряде пускаюсь я в жизнь, в это паломничество к смерти!
Наша шумная ватага примчалась на площадь святого Марка из харчевни синьора Арлекина, который попотчевал нас макаронами с прованским маслом и чесночной похлебкой.
Подадим же друг другу руки – ты, монарх на час, увенчанный позолоченной бумажной короной [153]
, и вы, его нелепые подданные, следующие за ним в лоскутных плащах, с мочальными бородами и деревянными саблями.Подадим же друг другу руки и будем, пока о нас забыл Инквизитор, петь и водить хоровод в волшебном великолепии светил нынешней ночи, веселой, как ясный день.
Будем петь и плясать, ибо мы весельчаки – не то что нытики, что плывут по каналу, сидя в гондолах, и проливают слезы при виде звезд.
Будем петь и плясать, ибо терять нам нечего, а патриции тем временем, за занавесами, скрывающими их понурые головы, пусть проигрывают в карты дворцы и любовниц!
ЛЕС
XLVI. Моя хижина [154]
Летом мою хижину оберегала бы от палящего солнца густая листва, а осенью у меня на подоконнике ей заменяли бы садик несколько кустиков левкоя, пахнущего миндалем, да немного мха, где, словно в оправе, сияли бы жемчужинки дождя.