Она приходит. Я узнал ее по скорому дыханию, поспешным шествием причиненному. Слышу легкой шорох одежды, ее покрывающей. Это она, Это Нагандове, прекрасная Нагандове!
Успокойся, моя любезная, успокойся на моих коленах! Сколь взор твой очарователен! сколь живо и сладостно движение твоея груди под рукою, ее пожимающею! Ты улыбаешься, Нагандове, о прекрасная Нагандове!
Твои лобзания проницают до сердца; твои ласки воспаляют все мои чувства; остановись, или я умру! – Умирают ли от неги, Нагандове, о прекрасная Нагандове!
Удовольствия пролетают, как молния. Сладостное твое дыхание ослабевает, влажные очи твои смыкаются снова, глава твоя тихо опускается, и твои восторги погасают в утомлении. Никогда ты не была столь прелестна, Нагандове, о прекрасная Нагандове!
Сколь сладок сон в объятиях любовницы! но не сладостнее пробуждения. Ты уходишь, и я буду томиться среди соболезнований и желаний. Буду томиться до вечера. Вить ты возвратишься ввечеру, Нагандове, о прекрасная Нагандове!
Шарль Бодлер [191]
. Стихотворения в прозе (Парижский сплин)Какой пронзительной силой полны часы осеннего заката. Они пронзительны до боли. Безотчетность восхитительных ощущений, возбуждаемых ими, неразделима с напряженностью, и острота чувства так велика, что различаешь дыхание Вечности.
Что за неизъяснимое наслаждение – погружать взгляд в необъятность неба и моря! [193]
Одиночество, тишина, несравненное целомудрие лазури!… Лишь лоскуток паруса мелькнет на горизонте. И как схожа с неизбывной тоской моей жизни далекая отчужденность этого пятнышка… Монотонная мелодия прибоя… Все вокруг мыслит мною, или сам я мыслю им (во власти грез я уже теряю себя). Все мыслит, говорю я, но без доказательств, без силлогизмов, без выводов – словно музыка или живопись…И, однако, эти мысли – исходят ли они от меня или от окружающих меня предметов – вскоре становятся слишком напряженными. Сила наслаждения порождает тревогу и мучительную боль. Нервы перенапряжены и уже не в состоянии ответить ничем, кроме звенящего тоскливого трепета.
И глубина неба начинает навевать уныние; его прозрачность полна безнадежности; страшное зрелище бесчувственности моря возмущает… Что же выбрать? Обреченность на вечное страдание или вечный отказ от красоты?
Природа, безжалостная волшебница, повергающая в прах соперника, оставь, освободи меня!
Познание красоты – это поединок, в котором художник кричит от ужаса, прежде чем быть побежденным!
Вовенарг [195]
говорит, что в общественных парках есть аллеи, посещаемые по преимуществу людьми с уязвленным честолюбием, отвергнутыми славой, с разбитыми сердцами, непризнанными изобретателями, всеми теми ожесточенными и замкнутыми душами, которые еще хранят отблески былых гроз; здесь они уединяются от дерзких взглядов счастливцев и праздных гуляк. Эти тенистые уголки – излюбленное прибежище тех, кто искалечен жизнью.К таким местам устремлен особенно жадный интерес поэта и философа. Тут им всегда есть чем поживиться. Точно так же, как есть – и об этом я твержу постоянно – сфера, которую они презирают: увеселения богатых. В этой пустой толчее ничто их не привлекает. Напротив, непреодолимое тяготение испытывают они ко всему, что слабосильно, разбито, опечалено, сиротливо.
Тут опытный взгляд никогда не ошибается. В чертах суровых и поникших, в тусклых запавших глазах, еще таящих последнюю вспышку борьбы, в глубоких складках морщин, в походке, медлительной или нервно-порывистой, внимательный взгляд тотчас же угадывает бесчисленные повести обманутой любви, непризнанного самоотвержения, тщетных усилий, смиренной и безмолвной покорности голоду и холоду.
Доводилось ли вам замечать на уединенных скамейках вдов, бедных вдов? В трауре они или нет, их можно распознать сразу. Тем более что в траурном уборе бедняков всегда чего-то недостает – отсутствие гармонии делает их внешность особенно скорбной. Это вынужденная скупость в расходах на свое горе. Богатый же преподносит свое со всей показной помпой.
Которая из этих вдов более грустна и трогательна – та ли, что ведет за руку ребенка, не способного понять и разделить ее думы? Или та, что совсем одинока? Не знаю… Однажды мне привелось долгие часы следовать за одной из таких печальных старых женщин; суровая, прямая под ветхой шалью, она всем обликом выражала благородный стоицизм.
Очевидно было, что она обречена на совершенное одиночество, на образ жизни старого холостяка, и ее мужские повадки добавляли загадочную привлекательность к ее суровости. Не знаю, в каком жалком кафе и как она завтракала. Я шел следом за ней до читальни и долго наблюдал, как ее глаза, давно выгоревшие от слез, с пристальным интересом выискивали в газетах новости, видимо ее чрезвычайно занимавшие.