Читаем Гаспар из тьмы. Фантазии в манере Рембрандта и Калло полностью

С уступа в золоте – средь шелковистой тесьмы, дымного флера, зеленых бархаток и кристаллических дисков, чернеющих, точно бронза на солнце, – вижу я, как раскрывается наперстянка на ковре филиграней из серебра, глаз и локонов. Монеты желтого золота, рассыпанные по агату, столбы акажу, несущие свод изумрудов, букеты атласные в белом и тонкие лозы рубина обступают кольцом розу влаги.

Будто некий бог – снежные формы, огромные голубые глаза, – море и небо к террасам мрамора влекут толпы юных и пышущих роз.


XXVII. ТРЕВОГА


Возможно ли, что Она мне простит устремления постоянно ничтожимые, – что спокойный конец искупит периоды скудости, – что день успеха нас усыпит над позорищем нашей роковой неспособности?

(О, пальмы! алмаз! – Любовь! сила! – превыше всех радостей и венцов! – всячески, повсеместно, – Демон, бог, – юность этого существа: я!) Что прихотливости научной феерии и движения социального братства дороги как растущее возмещение искренности первозданной?…

Но Вампирша, при которой мы паиньки, велит нам развлекаться тем, что дает, а иначе пусть будем посумасбродней.

Катиться под ссадины, сквозь воздух томящий и море; под бедствия, сквозь тишину вод и воздуха, смертоносных; под пытки смеющиеся, в их свирепо штормящую тишину.


XXVIII. МЕТРОПОЛИТЕН


Из бирюзы пролива в морях Оссиана на оранжевый и розоватый песок, омытый винными небесами, ступили и пересеклись кристаллические бульвары, заселенные тотчас молодыми и бедными семьями, которые кормятся у зеленщиков. Никакой роскоши. – Город!

Из смоляной пустыни бегут напрямик в беспорядке под мглистыми пеленами, чьи жуткие свитки наслаиваются в небе, которое мнется, кукожится и ниспадает сплошной черной марью, самой Зловещей, какую способен в трауре создать Океан, каски, лодки, колеса, холки. – Сражение!

Подними голову: этот мост деревянный и выгнутый; последние вертограды Самарии; эти маски в румянах под фонарем, исхлестанным в стылую ночь; придурковатая, в шелесте платья, ундина у речного ската; светящиеся, средь гороховых стручков, черепа; и множество прочих фантасмагорий, – деревня.

Дороги, теснимые оградой и стенами, откуда рвутся кущи в простор, и свирепые цветики, которым носить бы имя сердец и сестер, так их булат остер, – вереницы, феерия аристократий за-рейнских, японских, гуарани, еще способных воспринимать музыку древних, – и тут же харчевни, больше уж им не открыться; и тут же принцессы, и, если ты не совсем изнемог, наука о звездах, – небо.

Поутру, когда вы с Ней барахтались в снеговых блестках, – зеленые губы, льды, черные стяги, и голубые лучи, и пунцовые запахи солнца на полюсах, – твоя сила.


XXIX. ВАРВАРСКОЕ


По забвении дней и сроков, и стран, и существ -

Вымпел, кровоточащее мясо над шелком морей и арктических цветиков (их нет в природе).

Воспрянув от прежних фанфар геройства – которые все еще барабанят нам в сердце и в мозг, – вдали от былых убийц.

– О, вымпел! кровоточащее мясо над шелком морей и арктических цветиков (их нет в природе).

Сладость!

Льются костры в хлесте инея, – Сладость! – искры в каскаде алмазных вихрей, который рвется из сердца земного, вечно обугленного ради нас – О, мир!

(Вдали от прежних убежищ, огней, какие пышут, какие слышишь.)

Костры и накипи. Музыка, разворот пучин и удар льдин о звезды.

О, Сладость, о, музыка, мир! И там вот – фигура, испарина, глаза и волосы, на лету! И белые слезы, вскипая, – о, сладость! – и голос женский со дна вулканов и арктических гротов.

Вымпел…


XXXIV. BOTTOM [213]


Хотя и была действительность слишком терниста для моего норова, я очутился все же у моей дамы – большущей серо-голубоватой птицей, обсыхающей средь лепнин потолка и тянущей крылья в затеми вечера.

Я был – у ног балдахина, несущего ее возлюбленные жемчуга и ее совершенства телесные, – большущим медведем с лиловыми деснами и шерстью в сединах печали, с хрусталем-серебром консолей в глазах.

Все стало – тьма и жгучий аквариум. Поутру – задорной июньской зарей – я унесся, осел, в поля, трубя, потрясая своей обидой, покуда сабинянки из предместья не бросились мне на сивую грудь.


XXXV. Г


Все чудовищности уродуют свирепую хватку Гортензии. Ее уединенность – механика эротическая. Ее утомленность – динамика любящая. Под присмотром детства она – в многочисленные эпохи – была пламенной гигиеной рас. Ее двери распахнуты нищете. Там нравственность современного люда развоплощается в ее страсть или власть. – О, трепет нещадный желторотых любвей на почве кровавой и в кислородном светле! найдите Гортензию.


XL. ГЕНИЙ


Он – преданность и день насущный, ибо выстроил дом, распахнутый пенной зиме и ропоту лета, – он, кем очищены напитки и пища, в ком чарование неразгаданных мест и сверхчеловеческое блаженство стоянок. Он – преданность и день грядущий, сила и любовь, которые видятся нам, застоявшимся в ярости и тоске, на лету в штор мовых небесах и знаменах восторга.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже