В XVIII веке, по большому счёту, каждый был на своём месте. Дворянство сражалось, пока его не развратили вольностями. Торговые люди торговали. Далеко ещё до распада крестьянской общины. Царила бедность, но не постыдная, ведь религия денег ещё не овладела умами.
От того времени нам осталось немало крепких построек в мире идей.
Имперское слово «Россия» родом из XVIII века. Поэты полюбили торжественные, длинные слова «россиянин», «российский», подходившие к размаху высокопарной оды. И не стёрлись, как позолота на камне, слова одного из первых наших поэтов Василия Тредиаковского: «Россия мати! Свет мой безмерный!» Львов же видел в Тредиаковском только дисгармонию и дурной вкус. Разве можно языком ученического классицизма выразить полутона чувств?
Да что там Тредиаковский! Львов презирал и Рубенса: что может быть непристойнее, чем «полная, голая, толстая купчиха, бесстыдно обнажающая отвислые свои прелести, толстые ляжки и красную кожу»? Это он про Рубенсову Венеру. Но Державин в стихах предпочитал яркие цвета и утрированные страсти — и ему от Львова доставалось, как Рубенсу. Для Державина в поэзии живописность стояла превыше риторики, во всех его одах мы видим движения картин. «Фелица» напоминает сценарий мультфильма, ода «На переход Альпийских гор» — триллер, кинематографична и ода «Бог». По насыщенности картинами стихи Державина превосходят и Ломоносова, и Сумарокова. Он не только повар, но и рисовальщик:
Ведь это живопись! Просто крупными мазками обозначены цвета, почти без оттенков (только пирог не просто жёлт, а румяно-жёлт) — а получилось не хуже, чем у Рубенса. Да, здесь напрашивается сравнение с нелюбимыми Львовым фламандцами. Державин не стал подражателем Львова, у своего друга он почерпнул внимание к народной поэзии, к бытовой детали. Всего этого им не хватало у Ломоносова.
Друзья наполнили литературную кухню ароматом лёгкой поэзии, которую можно приспособить и для самых главных тем. Правда, Львов от исполинских материй держался подальше: боялся впасть в ломоносовщину, боялся банальности… Державина никакой страх не сковывал — он мечтал лёгким слогом писать о смерти, о войне, о земном счастье и о Промысле Божием. «Союзом разумных и добронравных» называл Львовский кружок Михаил Никитич Муравьёв. Он тоже был для них собратом — правда, поступь Муравьёва в поэзии была слишком робкой. Скромности в нём было не меньше, чем таланта — а ведь он был истинным мастером лёгкой поэзии. Через некоторое время он станет одним из литературных оруженосцев Карамзина, а в 1770-е захаживал в кружок Львова.
Чему ещё могли научить великовозрастного литературного неофита утончённые друзья? Среди первых стихов Державина, которые сгорели в сундуке на карантинной станции, посверкивали бриллианты чистой воды. К счастью, Державин восстановил их по памяти:
На столь возвышенную и человечную эротику Львов был способен только в теории…
Но сам Державин скромно заметил: «Я хотел парить, но не мог постоянно выдерживать изящным подбором слов, свойственных одному Ломоносову, великолепия и пышности речи. Поэтому с 1779 года избрал я совершенно особый путь, руководствуясь наставлениями Баттё и советами друзей моих Н. А. Львова, В. В. Капниста и Хемницера, причём наиболее подражал Горацию».
Это Капнист пристрастил его к Горацию, стал личным переводчиком Державина, снабжал его подстрочниками с латыни. Мечтатель-малоросс недурно писал по-французски, он и оду на Кючук-Кайнарджийский мир сложил на языке Расина и Вольтера, а потом перекладывал на русский — вместе с Державиным. Для Гаврилы Романовича это было вроде курсовой работы в Литинституте или на филфаке.
Что касается Баттё — его эстетика, основанная на Аристотелевом принципе «подражания природе», помогала раздвигать рамки классицизма. Баттё увлекались и немцы, которых штудировал наш поэт. Природы, естества в стихах Державина всегда было сверх меры.
В кругу просвещённых друзей поэта нужно назвать ещё одно имя, хорошо известное современному читателю. «Ты меня на рассвете разбудишь…» — кто не помнит эту балладу на стихи Андрея Вознесенского? Много лет с ажиотажным успехом идёт в Москве «современная опера» Алексея Рыбникова на стихи Вознесенского — «Юнона и Авось». А в поэме Вознесенского «Авось», которая была опубликована задолго до создания оперы, присутствовал и Державин. И было бы странно, если бы Вознесенский не вспомнил о своём великом предшественнике, обратившись к судьбе Николая Резанова.